Сообщество - Лига историков

Лига историков

17 863 поста 53 684 подписчика

Популярные теги в сообществе:

34

Королевский каприз и голова министра: Генрих VIII, Анна Клевская и цена одной ошибки

Королевский каприз и голова министра: Генрих VIII, Анна Клевская и цена одной ошибки Средневековье, Англия, Длиннопост

Томас Кромвель, этот безжалостный архитектор английской Реформации, правая рука Генриха VIII, человек, который не моргнув глазом отправил на плаху не одну знатную голову и перекроил религиозную карту Англии, оказался на удивление никудышным сватом. И эта, казалось бы, незначительная оплошность в карьере мастера политических интриг стоила ему не только положения, но и самой жизни, лишний раз доказав, что при капризном монархе путь от всесильного министра до государственного преступника может быть удручающе коротким. В общем, сегодня мы поговорим о том, как в XVI веке работал королевский Тиндер, и какова порой была цена свайпа.

Кромвель-сват

После смерти третьей супруги, Джейн Сеймур, подарившей королю долгожданного наследника Эдуарда, но угасшей от родильной горячки в октябре 1537 года, Генрих VIII, несмотря на репутацию женолюба, в новый брак не спешил. Трижды он женился по любви, или, по крайней мере, по сильному увлечению, и каждый раз финал был далёк от сказочного. Екатерина Арагонская – развод, сотрясший всю Европу и порвавший вековые связи с Римом. Анна Болейн – страсть, интриги и, как итог, эшафот. Джейн Сеймур – тихая гавань, оказавшаяся слишком недолговечной. Теперь же, когда династический вопрос был отчасти решён, на первый план вышли соображения сугубо политические. Томас Кромвель, к тому времени уже лорд-хранитель Малой печати и вице-регент по церковным делам, видел в новом браке короля прежде всего инструмент для укрепления позиций Англии на международной арене.

Европа середины XVI века представляла собой кипящий котёл религиозных и политических противоречий. Император Священной Римской империи Карл V и французский король Франциск I, вечные соперники, то заключали хрупкие перемирия, то вновь вцеплялись друг другу в глотку. Папский престол, оскорблённый английской Реформацией и тем, что Генрих провозгласил себя главой англиканской церкви, метал громы и молнии, призывая католических монархов к крестовому походу против еретика-короля. В этой сложной игре Англии был нужен надёжный союзник, и Кромвель обратил свой взор на протестантских князей Германии, объединённых в Шмалькальденский союз. Брак с одной из немецких принцесс мог бы не только обеспечить военную поддержку в случае вторжения, но и легитимизировать разрыв Англии с Римом в глазах протестантского мира. Поиск подходящей кандидатуры был делом непростым. Требовалась девица не только знатного происхождения и правильной веры, но и способная, по крайней мере, внешне, приглянуться стареющему и всё более раздражительному Генриху.

Выбор Кромвеля пал на Анну, двадцатичетырёхлетнюю дочь Иоганна III, герцога Клевского – небольшого, но стратегически важного владения на Рейне. Герцогство Клевское, наряду с Юлихом, Бергом, Марком и Равенсбергом, представляло собой значительную территорию, и его правитель занимал умеренную позицию в религиозных спорах, что делало его приемлемым союзником как для лютеран, так и для тех, кто, подобно Генриху, искал свой, особый путь в церковных реформах. К тому же, сестра Анны, Сибилла, была замужем за курфюрстом Саксонским, одним из лидеров Шмалькальденского союза. Кромвель развернул бурную деятельность. Английские послы, Николас Уоттон и Ричард Берд, были отправлены ко двору герцога Клевского с подробными инструкциями. Главным аргументом в пользу Анны, помимо политических выгод, стала её репутация скромной и добродетельной девицы. Художнику Гансу Гольбейну Младшему, придворному живописцу Генриха, было поручено написать портрет потенциальной невесты. Гольбейн, мастер льстивой, но не слишком искажающей правду кисти, изобразил Анну в соответствии с канонами красоты того времени, хотя и не преминул скрыть некоторые недостатки, например, следы от перенесённой оспы, чуть заметные на её лице. Портрет, доставленный в Англию, вкупе с восторженными отзывами дипломатов о красоте и грации принцессы, произвёл на Генриха благоприятное впечатление. Король, никогда не видевший Анну воочию, дал своё согласие на брак. Договор был подписан 4 октября 1539 года. Кромвель мог торжествовать: сложная дипломатическая партия, казалось, была выиграна. Он и представить себе не мог, что эта победа обернётся для него началом конца.

«Она мне не нравится!»

Генрих VIII, несмотря на свои сорок восемь лет, прогрессирующий артрит, подагру, дурно пахнущие трофические язвы на ногах и внушительный вес, переваливший, по некоторым оценкам, за 130 килограммов, всё ещё считал себя неотразимым мужчиной и тонким ценителем женской красоты. Он с нетерпением ожидал прибытия своей новой невесты, строя планы, как он сам выразился, «взрастить любовь». Когда же флотилия с Анной Клевской 1 января 1540 года бросила якорь в Диле, графство Кент, нетерпеливый монарх, переодевшись и захватив с собой лишь нескольких приближённых, тайно поспешил в Рочестер, где остановилась принцесса, чтобы устроить ей романтический сюрприз. Сюрприз, однако, ждал самого короля.

Королевский каприз и голова министра: Генрих VIII, Анна Клевская и цена одной ошибки Средневековье, Англия, Длиннопост

Анна Клевская, портрет кисти Ганса Гольбейна Младшего

Увидев Анну без прикрас, без флёра придворной лести и смягчающего эффекта гольбейновского портрета, Генрих, по свидетельствам очевидцев, буквально побледнел от разочарования. «Она мне не нравится!» – зловеще прорычал он, выйдя из покоев принцессы. Эта фраза, брошенная в сердцах, стала приговором для тщательно выстроенного Кромвелем политического альянса и, в конечном счёте, для самого министра. Что же так оттолкнуло короля в бедной Анне? Историки до сих пор спорят об этом. Одни указывают на то, что принцесса, воспитанная в строгих традициях небольшого немецкого двора, не владела ни французским, ни английским языками, не умела петь, танцевать или играть на музыкальных инструментах – словом, не обладала теми светскими талантами, которые ценились при английском дворе. Другие предполагают, что дело было в её внешности, которая, возможно, показалась Генриху слишком «простецкой» или «лошадиной», как утверждали некоторые злопыхатели, хотя портрет Гольбейна и отзывы современников не дают оснований считать её уродливой. Возможно, свою роль сыграла и пресловутая «химия» – то неуловимое влечение, которое невозможно просчитать или предсказать.

Генрих был в ярости. «Я не вижу в этой женщине ничего из того, о чём мне докладывали, – бушевал он, обращаясь к Кромвелю, – и я поражаюсь, как мудрые мужи могли составить такие отчёты!» Министру он бросил с нескрываемой угрозой: «Если бы я знал столько же раньше, она бы никогда не прибыла сюда, в Англию. Но что теперь делать?» Увы, простого решения не было. Отменить свадьбу означало бы не только оскорбить могущественного герцога Клевского и его союзников, но и поставить под угрозу всю хрупкую систему протестантских альянсов, так необходимую Англии. Король, чья воля редко встречала препятствия, оказался в ловушке. «Если бы не то, что она проделала такой долгий путь в моё королевство, и не пышные приготовления, которые мой народ устроил для неё, и не страх вызвать суматоху в мире и толкнуть её брата в объятия Императора и французского короля, я бы не женился на ней сейчас. Но теперь всё зашло слишком далеко, о чём я сожалею», – с горечью признавался он. Кромвель, ввергнувший, по словам Генриха, его «шею в ярмо», мог лишь смиренно выражать сожаление, что его величество «не слишком доволен». Свадьба, назначенная на 6 января 1540 года, обещала стать настоящим испытанием для всех её участников.

Шесть месяцев фарса

День бракосочетания, 6 января 1540 года, выдался холодным и пасмурным, что вполне соответствовало настроению жениха. Церемония проходила в королевской часовне Гринвичского дворца. Генрих, облачённый в роскошный камзол из золотой парчи, расшитый драгоценными камнями, выглядел мрачнее тучи. Остановившись перед входом в часовню, он, по свидетельству современников, произнёс, обращаясь к своим лордам: «Милорды, если бы не необходимость удовлетворить мир и моё королевство, я бы ни за какие земные блага не сделал сегодня того, что должен сделать». Анна, в платье серебряной парчи, с распущенными волосами, символизирующими её девственность, вероятно, не догадывалась о буре, бушевавшей в душе её будущего супруга. Она выглядела спокойной и даже, как отмечали некоторые, довольно привлекательной. Однако для Генриха это уже не имело значения. Он шёл к алтарю, как на плаху.

Если Кромвель питал надежду, что брачная ночь смягчит сердце короля и пробудит в нём хоть какую-то симпатию к новой жене, то он жестоко ошибался. Наутро Генрих был ещё более резок. «Раньше она мне не слишком нравилась, – заявил он министру, – но теперь она мне нравится гораздо меньше». Король недвусмысленно дал понять, что их союз так и не был консуммирован. «Я ощупал её живот и её грудь, – откровенничал он с Кромвелем и своим врачом, доктором Баттсом, – и, насколько я могу судить, она не должна быть девственницей, что так поразило меня в самое сердце, когда я прикоснулся к ним, что у меня не хватило ни воли, ни смелости продолжать дальше в других вопросах. Я оставил её такой же девственницей, какой и нашёл». Эти слова, полные отвращения и унизительных подробностей, стали достоянием придворных сплетников и ещё больше усугубили и без того щекотливое положение Анны.

К счастью для самой Анны, она, по всей видимости, пребывала в блаженном неведении относительно того, что именно должно было произойти в брачную ночь. Воспитанная в исключительно строгой и замкнутой атмосфере клевского двора, она была совершенно наивна в вопросах супружеских отношений. Генрих, со своей стороны, не предпринял никаких усилий, чтобы просветить её, что, учитывая его тогдашнее физическое состояние – тучность, язвы на ногах, дурное настроение – возможно, было для неё и к лучшему. Тем не менее, такое неведение выставляло Анну в несколько нелепом свете. Она искренне полагала, что её брак вполне состоялся. «Почему же, когда он приходит в постель, он целует меня, – рассказывала она своим старшим фрейлинам, – и берёт меня за руку, и говорит мне: «Спокойной ночи, дорогая»; а утром целует меня и говорит: «Прощай, милая»… Разве этого недостаточно?» Одной из придворных дам пришлось деликатно объяснить королеве, что, увы, этого совершенно недостаточно. «Мадам, – сказала она, – должно быть нечто большее, иначе мы ещё долго не увидим герцога Йоркского (второго сына для короля), которого так желает всё это королевство».

Фарс продолжался шесть месяцев. Анна Клевская формально оставалась королевой Англии, но фактически была лишь гостьей при дворе собственного мужа. Генрих избегал её общества, проводя время в охотах и развлечениях с более привлекательными дамами. Политическая ситуация тем временем менялась. Угроза франко-имперского союза против Англии ослабла, а вместе с ней и необходимость в поддержке немецких протестантов. Кромвель, главный инициатор этого брака, стремительно терял влияние. В июне 1540 года король, наконец, решился разорвать ненавистные узы. Брак с Анной Клевской был аннулирован на основании его неконсуммации, а также под предлогом ранее существовавшего брачного контракта Анны с Франциском Лотарингским, заключённого ещё в её детстве и впоследствии расторгнутого. Анна, проявив завидное благоразумие, не стала возражать против аннулирования. Взамен она получила щедрое содержание, несколько поместий, включая бывший дворец Анны Болейн, и почётный титул «любимой сестры короля», что обеспечило ей высокое положение при дворе. Она осталась в Англии, вела довольно свободный и обеспеченный образ жизни, и даже пережила не только Генриха, но и всех его последующих жён.

Падение и казнь Томаса Кромвеля

Пока Анна Клевская наслаждалась своей неожиданной свободой и королевскими милостями, тучи над головой Томаса Кромвеля сгущались. Хотя сразу после клевского фиаско Генрих и возвёл своего министра, сына пивовара из Патни, в графы Эссекские и назначил лордом-великим камергером Англии в апреле 1540 года, это была, скорее, лебединая песня, а возможно, и хитроумная ловушка. Аристократия, всегда с трудом переносившая возвышение простолюдина Кромвеля, его безграничное влияние и ту беспощадность, с которой он проводил церковные реформы, разрушая монастыри и конфискуя их земли, теперь получила долгожданный повод для сведения счётов. Главными его врагами были Томас Говард, герцог Норфолк, дядя казнённой Анны Болейн и будущей пятой жены короля, Екатерины Говард, и Стивен Гардинер, епископ Винчестерский, консерватор и противник радикальных реформ.

10 июня 1540 года, во время заседания Тайного совета, Кромвель был арестован по обвинению в государственной измене и ереси. Обвинения были надуманными и противоречивыми: его одновременно обвиняли и в поддержке анабаптистов, и в тайных сношениях с Римом, и в намерении жениться на леди Марии, дочери Генриха от Екатерины Арагонской, чтобы захватить престол. Но главным, невысказанным обвинением была его ошибка с Анной Клевской, ошибка, которая выставила короля в нелепом свете и нанесла удар по его самолюбию. Из своей камеры в Тауэре Кромвель писал отчаянные письма Генриху, умоляя о пощаде: «Милосердия, милосердия, милосердия!» Он также предоставил ценные показания, подтверждающие неконсуммацию брака с Анной, что помогло королю ускорить процесс аннулирования. Это была его последняя услуга монарху, которому он так преданно служил и которого сделал одним из самых могущественных правителей в Европе.

Но мольбы о пощаде остались без ответа. Генрих, возможно, и испытывал некоторые угрызения совести, но жажда мести и давление со стороны врагов Кромвеля оказались сильнее. Суда как такового не было; его осудили по «биллю об опале» (Bill of Attainder), что позволяло казнить без формального судебного разбирательства – ирония судьбы, ведь именно Кромвель активно использовал этот инструмент против своих врагов. 28 июля 1540 года, менее чем через три недели после аннулирования брака Генриха и Анны Клевской, Томас Кромвель был обезглавлен на Тауэр-Хилл. Казнь была проведена неумело; палачу потребовалось несколько ударов, чтобы отделить голову от туловища, что превратило её в мучительное зрелище. Голова некогда всесильного министра была выставлена на шесте на Лондонском мосту – жуткое напоминание о превратностях судьбы и королевского гнева.

Наследие «фламандской кобылы» и запоздалое раскаяние короля

Анна Клевская, прозванная при дворе «фламандской кобылой» за свою, как считалось, не слишком изящную внешность, оказалась на удивление удачливой. Она не только избежала плахи, что само по себе было достижением для жены Генриха VIII, но и сумела наладить с бывшим мужем дружеские отношения. Генрих ценил её покладистый характер и отсутствие претензий. Она часто бывала при дворе, участвовала в празднествах и даже подружилась с дочерьми короля, Марией и Елизаветой. Анна пережила Генриха на десять лет, скончавшись в 1557 году в возрасте 41 года во время правления королевы Марии I. Она была похоронена в Вестминстерском аббатстве – честь, которой удостоились немногие из жён Генриха. Её история – это пример того, как невозмутимость и здравый смысл могут спасти жизнь и обеспечить достойное существование даже в самых неблагоприятных обстоятельствах.

Что касается Генриха VIII, то, по свидетельству французского посла Шарля де Марильяка, король впоследствии сожалел о казни Кромвеля. «Под предлогом неких ложных обвинений, – докладывал посол, – они заставили его предать смерти самого верного слугу, какой у него когда-либо был». Возможно, это было лишь мимолётное раскаяние стареющего тирана, осознавшего, что он лишился человека, который, несмотря на все свои недостатки, был безгранично предан короне и обладал незаурядным умом и организаторскими способностями. Кромвель был сложной и противоречивой фигурой: безжалостный политик, реформатор, талантливый администратор, но при этом человек, не чуждый коррупции и злоупотреблений властью. Его падение стало результатом не только одной неудачной сватовской миссии, но и сложного переплетения придворных интриг, религиозных разногласий и личной неприязни короля. История Анны Клевской и Томаса Кромвеля – это яркая иллюстрация того, как личные капризы монарха и политические расчёты его советников могут приводить к трагическим последствиям, меняя судьбы людей и влияя на ход истории. И как иногда самая незначительная, на первый взгляд, деталь – не та улыбка, не тот взгляд, не та «химия» – может обрушить самые продуманные планы и стоить головы даже самому могущественному министру.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там тексты выходят раньше.

Показать полностью 1
22

Корейское государство во второй половине XIX века. От восстания к войне

К началу 1890-х годов Чосон находился в состоянии глубокого системного кризиса. Коррупция и неэффективность правящей элиты, особенно клана Мин, сосредоточившего власть вокруг королевы Мин, усугублялись растущим экономическим бременем на крестьянство, страдавшее от непосильных налогов и злоупотреблений местных чиновников. В этот вакуум власти и социальной несправедливости вступило движение Тонхак (Восточное Учение), синкретическая религиозно-философская система, проповедовавшая равенство, социальную справедливость и изгнание «западных варваров». Его массовая привлекательность для обездоленного крестьянства и части мелкого дворянства (янбан) превратила его в мощную силу социального протеста.

Корейское государство во второй половине XIX века. От восстания к войне История (наука), Корея, Китай, Япония, Историческое фото, 19 век, Колониальные войны, Telegram (ссылка), Длиннопост

Чхве Сихён, один из патриархов учения Тонхак.

Непосредственным толчком для начала восстания послужили неурожаи, вызвавшие голод и обнищание крестьянского населения — в первую очередь на юге страны. Восстание вспыхнуло в январе 1893 года на юге Кореи и вначале вылилось в спонтанные нападения групп голодных крестьян на местных помещиков-янбанов и японских купцов. К весне 1893 года восстание распространилось на центральные провинции Кореи, а затем и на её север. Королевское правительство попыталось вначале договориться с восставшими, но когда те не пошли на уступки, применило к ним силу. Против крестьян были отправлены войска, которые нанесли им решительное поражение.
Но это было только начало. Новое восстание, начавшееся в феврале 1894 года в уезде Кобу (провинция Чолла) под руководством Чон Бонджуна, быстро переросло в общенациональное антиправительственное и антифеодальное движение. Повстанцы требовали не только наказания коррумпированных чиновников и налоговых послаблений, но и признания самого учения. Неспособность правительственных войск подавить восстание вынудила королевский двор обратиться за военной помощью к своему традиционному сюзерену – Китайской империи Цин. В июне 1894 года цинские войска высадились в Асане, действуя в рамках сложившейся системы сюзеренитета-вассалитета, закрепленной в предшествующих договорах.

Корейское государство во второй половине XIX века. От восстания к войне История (наука), Корея, Китай, Япония, Историческое фото, 19 век, Колониальные войны, Telegram (ссылка), Длиннопост

Чон Бон Чжун, лидер восстания, пленённый в 1894 году

Вмешательство Китая было немедленно использовано Японией как casus belli. Стремясь вытеснить Китай с Корейского полуострова и установить там собственный протекторат, Япония, ссылаясь на Симоносекский договор 1876 года и Сеульскую конвенцию 1885 года, гарантировавшие независимость Кореи, направила в Корею военный контингент, значительно превосходящий по численности китайский. Японские войска заняли ключевые точки, включая королевский дворец Кёнбоккун в Сеуле (23 июля 1894 г.), осуществив государственный переворот. Они арестовали прокитайски настроенных членов правительства, восстановили формальную власть регента Тэвонгуна и вынудили корейское правительство «попросить» японцев изгнать китайские войска.

Корейское государство во второй половине XIX века. От восстания к войне История (наука), Корея, Китай, Япония, Историческое фото, 19 век, Колониальные войны, Telegram (ссылка), Длиннопост

Солдаты цинской армии, 1890-е годы

1 августа 1894 года Япония официально объявила войну Китаю. Хотя основные боевые действия велись в Маньчжурии и на море, Корея стала первым театром войны и ключевым стратегическим призом. Поражения цинских войск в Корее (при Сонхване и Пхеньяне в сентябре 1894 г.) и уничтожение Бэйянского флота у Ялу и Вэйхайвэя подорвали престиж и военную мощь Цинской империи в регионе.

Корейское государство во второй половине XIX века. От восстания к войне История (наука), Корея, Китай, Япония, Историческое фото, 19 век, Колониальные войны, Telegram (ссылка), Длиннопост

Солдаты японской армии на фронте. Японо-китайская война 1894 - 1895 гг.

Параллельно с ведением войны против Китая и подавлением продолжавшегося Восстания Тонхак, японские власти в Сеуле активно продвигали программу радикальных внутренних реформ в Корее. Реформы годов Кабо («кабо» – 1894 год по 60-летнему циклу) были инициированы и реализованы под прямым японским влиянием и давлением, часто при участии японских советников. Их целью было создание в Корее современного, централизованного государства по японскому образцу, которое было бы восприимчиво к японскому влиянию и служило бы плацдармом для японских интересов.
Содержание реформ было поистине революционным для традиционного корейского общества:
- отмена сословного деления, провозглашение формального равенства всех перед законом.
- учреждение современных министерств по японскому образцу (Кабинета министров), централизация власти, реформа местного самоуправления, направленная на усиление контроля центра над провинциями.
- проведение судебной реформы, отделение судебной власти от административной, создание современной судебной системы.
- упорядочение земельного кадастра и налоговой системы, отмена государственной монополии на торговлю некоторыми товарами, создание предпосылок для развития капиталистических отношений.
- провозглашение политики распространения современного образования, включая создание школ нового типа. Поощрение использования корейского алфавита наряду с китайской письменностью в официальных документах.
- запрет детских браков и браков вдов, отмена пыток при допросах, введение григорианского календаря с 1896 г., запрет пхунъянчхэ (местных кредитных кооперативов, часто использовавшихся для ростовщичества).

Корейское государство во второй половине XIX века. От восстания к войне История (наука), Корея, Китай, Япония, Историческое фото, 19 век, Колониальные войны, Telegram (ссылка), Длиннопост

Корейский рисунок, изображающий принятие реформ Кабо.

Хотя многие из этих реформ носили прогрессивный характер и отражали назревшие потребности модернизации корейского общества, их контекст и реализация были глубоко проблематичны. Они проводились оккупационной японской администрацией в условиях военного времени, без широкой общественной поддержки и часто воспринимались как навязанные извне. Ключевые решения принимались японскими советниками или про-японской фракцией в корейском правительстве (т.н. «Квэбо-ильдан»). Подавление восстания Тонхак, с которым многие реформаторы негласно симпатизировали в его антифеодальных требованиях, но которое было объявлено официальной пропагандой как «бунт злодеев», подрывало легитимность реформ в глазах народа. Финансирование реформ также ложилось тяжелым бременем на страну, и без того истощенную войной и оккупацией.
Окончание Японо-китайской войны было закреплено Симоносекским мирным договором 17 апреля 1895 года. Этот договор имел судьбоносное значение для Кореи. Его первая статья гласила: «Китай признает окончательно и полностью независимость и автономию Кореи и вследствие этого уплата дани Кореей Китаю, равно как и исполнение ею церемоний и обрядов, служащих доказательством вассальной зависимости, отменяются на будущее время». Хотя формально это провозглашало Корею независимым государством, на практике это означало лишь смену сюзерена. Освобождение от китайской опеки немедленно привело к усилению японского контроля.

Ссылка на мой телеграм-канал, если кому-то вдруг захочется присоединиться.
https://t.me/bald_man_stories
Пишу об истории, о работе, о себе. Спасибо тем, кто все это читает.

Показать полностью 5
16

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Пророк нацизма и обладатель премии О. Генри

История американского фашизма была бы пресной и скучной без фигуры Уильяма Дадли Пелли. Этот человек, буквально сотканный из противоречий, был одновременно и пророком, и мелким жуликом, мистиком, общавшимся с духами, и прагматичным дельцом, продававшим своим последователям униформу втридорога. Прежде чем стать главным идеологом национал-социализм на Западном побережье, Пелли был ходячим воплощением американской мечты. Он был успешным журналистом, чьи репортажи и очерки с готовностью печатали такие медиа-гиганты, как The Saturday Evening Post и Collier's. Более того, он был талантливым беллетристом, дважды, в 1920 и 1930 годах, удостоенным престижной литературной премии О. Генри за свои рассказы. Его перо было настолько бойким, что вскоре им заинтересовались кинодельцы из Голливуда. Пелли перебрался в Калифорнию и писал сценарии для фильмов с участием суперзвезды немого кино Лона Чейни, известного как «Человек с тысячью лиц». Он вращался в богемных кругах, зарабатывал приличные деньги и, казалось, крепко-накрепко ухватил удачу за хвост. Но под глянцевой оболочкой успешного литератора скрывался человек, снедаемый неутолимым духовным голодом, политическими фобиями и непомерным эго. Эта гремучая смесь только и ждала своего часа, чтобы взорваться и породить одно из самых причудливых политических движений в истории Соединенных Штатов.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Пелли в 1918 году

Катализатором этого превращения стал один вечер. 29 мая 1928 года, лежа в полном одиночестве в своем скромном бунгало в горах Сьерра-Мадре, Пелли, как он потом рассказывал, пережил опыт, изменивший всё. Он назвал это «семью минутами в вечности». Как он позже живописал в статье для популярнейшего журнала The American Magazine, его душа покинула физическую оболочку, воспарила над бренным телом и отправилась в путешествие по иным мирам. Там, в этих нематериальных сферах, он якобы беседовал с душами давно умерших людей и, разумеется, удостоился аудиенции у самого Бога и Иисуса Христа. Небесные владыки, впечатленные, видимо, его литературным слогом, возложили на него священную миссию — вернуться на землю и возглавить духовное преображение Америки, погрязшей в материализме и грехах. Казалось бы, ну что такого? Зайди в любой дурдом — там каждый второй с Христом встречался. Но это же Америка, да еще и — первой половины XX века, до всяких либеральных революций. Проще говоря, страна глубоко христианская, и где-то даже наивная в своей вере. Миллионы американцев прочитали эту исповедь. Кто-то покрутил пальцем у виска, списав всё на переутомление или дешёвую мистификацию ради славы. Но нашлись и те, кто уверовал. Тысячи людей, измученных экономическими трудностями (как раз начиналась Великая депрессия) и духовной пустотой, увидели в Пелли нового пророка, человека, познавшего тайны бытия. Вокруг него начала стремительно формироваться паства. На этой благодатной почве Пелли основал свою «Доктрину Освобождения» — дикий винегрет из теософии мадам Блаватской, спиритуализма, египетской пирамидологии и обрывков христианства. Для распространения своего учения он открыл «Колледж Галахад» в Эшвилле, Северная Каролина, который позиционировался как «духовная клиника для людей с религиозными и психическими проблемами». По сути, это была коммерческая секта, где Пелли успешно монетизировал чужие душевные терзания.

Впрочем, одним мистицизмом дело не ограничилось. Политический радикализм Пелли имел вполне конкретные корни. В 1918 году, будучи корреспондентом, он провел несколько месяцев в Сибири, наблюдая за хаосом Гражданской войны в России. Из командировки он вернулся яростным и последовательным ненавистником коммунизма и левых идей в принципе. Едва прибыв в США, он быстро смешал свои фобии с популярной в те годы конспирологической теорией об «иудо-большевизме». В его воспаленном сознании коммунизм, международное еврейство и Уолл-стрит слились в единый образ вселенского зла, стремящегося поработить христианскую Америку. Он годами варился в этом идеологическом котле, но последней каплей, переполнившей чашу, стало событие, случившееся за тысячи миль от его дома. 30 января 1933 года Адольф Гитлер был назначен канцлером Германии. Для Пелли это был знак свыше, подтверждение его самых смелых пророчеств. Он понял, что его час настал. Буквально на следующий день, 31 января, он с помпой объявил о создании «Серебряного легиона Америки», организации, более известной как «Серебряные рубашки». Этот проект, беззастенчиво скопированный с нацистских штурмовых отрядов СА, стал главным делом всей его жизни и инструментом для распространения его взглядов по всей стране.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

«Серебряные рубашки» были типичным фашистским движением с американской спецификой. У них была своя униформа: серебристого цвета рубашка, символизировавшая очищение и свет, с вышитой на сердце алой буквой «L». Эта буква, по официальной версии, означала «Любовь, Верность и Освобождение» (Love, Loyalty, and Liberation), хотя критики ехидно расшифровывали её как «Свобода от вшей» (Lice, Liberty). Дополняли наряд синие вельветовые брюки, галстук и фуражка. Их идеология, которую Пелли назвал «Христианским Содружеством», была эклектичной мешаниной из корпоративизма Муссолини, расовых теорий Гитлера и теократических фантазий самого Пелли. Он открыто призывал к установлению в США диктатуры «белых христиан» и полной сегрегации и последующему изгнанию евреев из всех сфер общественной, политической и экономической жизни. В одном из своих памфлетов он без обиняков заявлял: «Мы относимся к евреям в точности так же, как нацистская партия в Германии». Чтобы придать своему антисемитизму какую-то историческую легитимность, он пошел на откровенный подлог. В своем журнале Liberation он опубликовал сфабрикованный текст, якобы являвшийся утерянной цитатой Бенджамина Франклина. В этом «Пророчестве Франклина» отец-основатель якобы предостерегал соотечественников от допущения евреев в молодую американскую нацию, называя их «вампирами» и «азиатской угрозой». Фальшивка была быстро разоблачена историками, но свою задачу она выполнила, укрепив в умах последователей Пелли уверенность в своей правоте.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Пелли и его легионеры

Движение стремительно набирало популярность, и дело было не только в харизме лидера. Пелли был дьявольски точен в определении болевых точек общества. Он верно почувствовал тотальное отчаяние, охватившее население. Великая депрессия была настоящей катастрофой, подобной которой страна еще не ведала. К 1933 году уровень безработицы в США достиг чудовищных 25%, каждый четвертый трудоспособный американец остался без средств к существованию. Люди теряли дома, фермы, сбережения и, что самое страшное, надежду. Государственная система, казалось, дала сбой, а капитализм обернулся своей самой уродливой стороной. Пелли бил именно в эту рану. Его аргументы были просты и соблазнительны. Он говорил людям: «Вы страдаете не потому, что вы ленивы или глупы. Вы страдаете, потому что вас предали». Он указывал на конкретных, по его мнению, виновников — коррумпированных политиков в Вашингтоне и, главное, «международных еврейских банкиров» с Уолл-стрит, которые якобы и устроили этот кризис, чтобы скупить Америку за бесценок. Для разоренного фермера или уволенного рабочего, не понимавшего сложных экономических процессов, такое объяснение было как бальзам на душу. Оно давало выход гневу и рисовало перед глазами четкий образ врага.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Пелли в рубашке легионера

«Христианское Содружество» Пелли обещало не только рабочие места, но и духовное очищение нации от «чуждых» элементов и морального разложения. На пике своей деятельности, в 1934-1935 годах, «Серебряный легион», по разным оценкам, насчитывал от 15 000 до 25 000 активных членов, хотя сам Пелли, склонный к мегаломании, хвастался цифрой в 100 000. Основные ячейки движения располагались на Западном побережье, в Калифорнии, Вашингтоне и Орегоне, а также на Юге. Легион активно сотрудничал с другими пронацистскими группами, такими как «Германо-американский союз» Фрица Куна. Однако за фасадом идеологической борьбы и мистических пророчеств скрывался банальный мошенник. В 1935 году Пелли был осужден в Северной Каролине за финансовые махинации. Он создал сложную схему, продавая акции своего издательства Galahad Press и самого «Серебряного легиона» по завышенным ценам, обещая инвесторам баснословные прибыли после грядущего установления «Христианского Содружества». По сути, он использовал свое движение как финансовую пирамиду, направляя средства доверчивых адептов на личное обогащение и поддержание своего экстравагантного образа жизни. Этот образ пророка-мистика и одновременно мелкого афериста идеально воплощал саму суть его организации — движения, которое предлагало своим последователям не просто политическую доктрину, а целую альтернативную реальность. В этой реальности их экономические страхи обретали мистическое объяснение, а их лютая ненависть — божественное оправдание. Именно в такой атмосфере всеобщей паранойи, экзальтации и откровенного мошенничества мог родиться проект строительства резиденции для Адольфа Гитлера в самом сердце Голливуда.

Шпион, целитель и миллионы на убежище Судного дня

При чем тут Гитлер? И при чем тут вообще Пелли? Его движение было публичным, уличным лицом американского фашизма, его громким рупором. Пока Пелли и его «Серебряные рубашки» маршировали по городским улицам, издавали собственные газеты и брошюры, и распространяли свою идеологию на массовых митингах, она находила дорожки и в другие, куда более тихие и закрытые уголки американского общества. История ранчо в каньоне Растик, того самого «Ранчо Гитлера» — это более частная иллюстрация из тех неспокойных времен.

В центре этой безумной затеи стояла пара, как будто сошедшая со страниц романа Фицджеральда, если бы тот решил написать триллер о конце света. Норман и Уинона Стивенс были людьми из совершенно разных миров, которых свела вместе судьба и, как оказалось, общая предрасположенность к тому, чтобы стать жертвами грандиозного обмана. Норман был инженером, человеком с практическим складом ума, сделавшим приличное состояние на горнодобывающей промышленности. Уинона же (в девичестве — Бассетт) была настоящей принцессой американского капитализма, наследницей колоссального состояния, нажитого ее семьей на сталелитейных заводах Чикаго. Она окончила престижный Стэнфордский университет, вращалась в высшем свете, а унаследованный ею капитал сегодня был бы эквивалентен многим миллионам долларов. Но за маской светской львицы и образованной дамы скрывалась душа, истосковавшаяся по чудесам. Уинона была глубоко увлечена тем, что вежливо называют «метафизическими феноменами», а по-простому — оккультизмом, спиритизмом и прочей эзотерической чепухой. Именно эта черта, эта готовность поверить в сверхъестественное, и сделала ее идеальной мишенью для хищников, охотящихся за чужими деньгами и душами.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Норман Стивенс

Их путь к радикализации начался не с политики, а с отчаяния. В 1931 году их маленький сын страдал от тяжелой формы экземы, и все светила традиционной медицины лишь разводили руками. В этот момент на их пути и возник норвежский знахарь-шарлатан по имени Конрад Андерсон. Он был не просто мошенником; он был искусным психологом, который точно знал, на какие болевые точки давить. Он не только пообещал излечить ребенка с помощью своих «космических вибраций», но и дал Стивенсам то, в чем они нуждались еще больше — простые ответы на сложные вопросы в мире, который трещал по швам. Андерсон был продуктом своего времени, и именно он и стал для Стивенсов проводником в мир оккультного гитлеризма. И он мастерски связал эту конспирологию с личной трагедией Стивенсов. Он убедил их, что болезнь их сына — это не случайность, а физическое проявление той «порчи» и «гнили», которой поражено все американское общество, якобы управляемое «иудо-большевистским заговором». Таким образом, исцеление ребенка требовало не просто медицинского, а духовного и политического «очищения». Он также утверждал, что мир стоит на пороге апокалиптической войны, в которой схлестнутся силы «света» (в лице набирающей мощь нацистской Германии) и «тьмы» (в лице евреев, якобы управлявших США и Великобританией). Впечатлительная Уинона, и так увлекавшаяся всяческой мистикой, впитывала рассказы Андерсона как губка. Что касается прагматика Нормана, то он, судя по всему, увидел во всех этих историях просто способ выжить в настоящих и будущих катаклизмах. Нет прямых доказательств, что Стивенсы когда-либо официально вступали в «Серебряный легион» Пелли или другие подобные организации. Скорее всего, они были слишком богаты и элитарны, чтобы марать руки в уличной политике. Их поддержка нацизма была не столько идеологической, сколько эсхатологической и прагматичной. Они не стремились маршировать со свастиками; они стремились пережить предсказанный их гуру конец света, поставив на ту сторону, которую он назвал «победоносной».

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Уинона Стивенс

История с Андерсоном, как и тайна его личности, стали известны общественности сильно позднее, а до того, в течение долгих лет, в качестве основной версии принималась байка о «герре Шмидте». Она кочевала со страниц бульварных газет в сценарии документальных фильмов, и рисовала все куда проще и кинематографичнее. Легенда гласила, что в начале 1930-х на чету Стивенс вышел харизматичный, властный и невероятно убедительный немецкий агент. Он якобы обладал даром предвидения и нарисовал перед очарованной Уиноной мрачную картину будущего. Германия, вещал он, скоро развяжет войну и одержит в ней сокрушительную победу. После этого Америка погрузится в пучину анархии. Американским сторонникам нацизма, таким как Стивенсы, потребуется надежное, неприступное и полностью автономное убежище. А когда пыль уляжется, они выйдут из своего бункера, чтобы помочь победоносному фюреру установить новый мировой порядок. Уинона, как гласит легенда, была абсолютно заворожена «сверхъестественными способностями» и железной логикой герра Шмидта и без колебаний открыла ему доступ к своим миллионам. Реальный же Конрад Андерсон никаким немецким агентом не был, однако результат его «деятельности» оказался таким же.

Загадочности всей этой истории добавляла и сама покупка земли под бункер. Согласно официальным записям округа Лос-Анджелес, участок в 41 акр в каньоне Растик был приобретен в 1933 году некой Джесси М. Мерфи. Никаких других сведений об этой женщине история не сохранила, что породило массу конспирологических теорий. Одни считали, что это псевдоним самих Стивенсов, другие — что это подставное лицо герра Шмидта. Правда, как выяснилось позже, была куда проще: Джесси Мерфи была реальной подругой Уиноны, которая просто согласилась оформить собственность на свое имя, чтобы избавить богатую наследницу от лишних вопросов.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

План ранчо

Недавние расследования, проведенные внуком самих Стивенсов, Стивеном Россом, окончательно разрушили миф о немецком шпионе, подтвердив центральную роль Конрада Андерсона во всей этой афере. Атмосфера, царившая на ранчо, была бесконечно далека от военизированного нацистского лагеря. На самом деле это был классический деструктивный культ, построенный вокруг фигуры деспотичного лидера. Переехав на ранчо раньше самих хозяев, Андерсон установил над семьей тотальный контроль. Он привел с собой нескольких своих последовательниц и ввел в доме жесточайшие, садистские порядки. Детей Стивенсов он морил голодом, заставляя их неделями поститься на одних лишь соках, подвергал ежедневным унизительным клизмам и постоянно запугивал. Он рассказывал им, что если они будут плохо себя вести или недостаточно усердно работать на строительстве, их заберут инопланетяне на пролетающем мимо космическом корабле. Экзему у ребенка Андерсон так и не вылечил. Но к тому моменту Стивенсы были уже целиком и полностью в его руках.

Таким образом, ранчо Мерфи, который расхожая молва назовет оплотом американского нацизма, родилось не из геополитического заговора, а из глубокой личной трагедии, родительской уязвимости и циничной, беспощадной манипуляции. Это была не штаб-квартира шпионов, а персональная тюрьма для одной-единственной семьи, попавшей под абсолютную власть харизматичного психопата. А легенда о «герре Шмидте», скорее всего, родилась из обрывков слухов среди напуганных соседей. В эпоху всеобщей шпиономании и подозрительности вид таинственного, обнесенного колючей проволокой комплекса, которым заправлял властный человек с сильным европейским акцентом, не мог не породить самые дикие фантазии.

Бетон, сталь и несбывшиеся мечты

Цена паранойи, как и следовало ожидать, оказалась огромной. На реализацию безумного проекта, продиктованного апокалиптическими бреднями шарлатана Конрада Андерсона, Уинона и Норман Стивенс выложили, по самым скромным подсчетам, около 4 миллионов долларов по курсу 1930-х годов. Чтобы понять масштаб этого безумия, достаточно пересчитать эту сумму с учетом инфляции: сегодня это было бы эквивалентно примерно 75-80 миллионам долларов. Эти колоссальные, немыслимые деньги были в буквальном смысле закопаны в землю тихого каньона Растик, превратив его в настоящую крепость, спроектированную для выживания в условиях тотального коллапса цивилизации. Инженерный гений Нормана Стивенса, подстегиваемый мистическими пророчествами и неограниченным бюджетом жены, развернулся здесь во всю мощь, создав инфраструктуру, которая поражала воображение даже самых опытных строителей того времени.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Каньон Растик, Калифорния

Сердцем и мускулами этого автономного мира стала мощная железобетонная электростанция, спроектированная для размещения двух массивных дизельных генераторов немецкого производства, способных обеспечить энергией небольшой город. Рядом с ней, как бетонный айсберг, возвышался гигантский резервуар для воды объемом 300 000 галлонов — это более 1,1 миллиона литров, — а под землей был спрятан бак для дизельного топлива еще на 20 000 галлонов. Вся обширная территория в 41 акр была по периметру обнесена высоким забором из сетки-рабицы, увенчанным несколькими рядами колючей проволоки. Крутые склоны каньона были тщательно террасированы, превратившись в подобие висячих садов Семирамиды. На этих террасах высадили тысячи фруктовых и ореховых деревьев, а для их полива проложили сложнейшую ирригационную систему с трубами из дорогой меди, чтобы ничто не ржавело в ожидании конца света. Девять длинных бетонных лестниц, одна из которых насчитывала более 500 ступеней, зигзагами спускались по склонам, соединяя разные уровни этого рукотворного оазиса. Все было продумано с дотошностью, чтобы выдержать любую осаду, пережить любую катастрофу и обеспечить своим обитателям комфортное существование, пока остальной мир будет гореть в огне.

Ранчо Мерфи: калифорнийский домик Гитлера США, Адольф Гитлер, Длиннопост

Конрад Андерсон на ранчо Мерфи, 1941 год

Однако вся эта мощная, утилитарная и брутальная инфраструктура была лишь фундаментом, подсобным хозяйством для гораздо более грандиозной и высокомерной мечты. Центральным элементом ранчо должен был стать роскошный четырехэтажный особняк на 22 спальни — не больше и не меньше, чем «калифорнийский Берхтесгаден», резиденция, достойная самого фюрера, который, как уверял Конрад, обязательно почтит Стивенсов своим присутствием и погостит у них. Из сохранившихся чертежей следует, что в этом дворце были запланированы многочисленные библиотеки, несколько столовых для разных приемов, огромный бальный зал, подземный спортзал, крытый плавательный бассейн и даже театр. Это должно было быть не просто убежище, а будущий центр власти, зримый и подавляющий символ нового порядка, который восстанет из пепла старого мира.

Для разработки чертежей чета Стивенс наняла нескольких архитекторов. И главной звездой в этой команде был Пол Ревир Уильямс — один из самых знаменитых, востребованных и талантливых архитекторов Лос-Анджелеса той эпохи. Уильямс, прозванный «архитектором голливудских звезд», проектировал роскошные виллы для Фрэнка Синатры, Люсиль Болл, Кэри Гранта и десятков других знаменитостей. Он был толковым парнем, этот Уильямс. И он был негром. В эпоху расовой сегрегации, когда ему зачастую было запрещено жить в тех районах, которые он застраивал, он добился невероятного успеха. Чтобы не смущать своих богатых белых клиентов, он даже научился рисовать эскизы вверх ногами, чтобы иметь возможность сидеть напротив них за столом, а не стоять рядом, заглядывая через плечо. Позже, когда история ранчо всплыла наружу, Уильямс написал в своем дневнике: «Я и понятия не имел, что там на самом деле происходит». Скорее всего, он лукавил, и просто постеснялся сознаться, что проектировал дом, в котором в будущем якобы должен был жить Гитлер.

В конечном счете, грандиозный особняк так и не был построен. Мечта о дворце разбилась о самую банальную и пошлую из причин — у Стивенсов просто кончились деньги. Даже их колоссальное состояние не выдержало такого размаха трат. Вместо роскошной резиденции семья ютилась в скромных апартаментах, оборудованных над массивным стальным гаражом, построенным на территории ранчо. К 1948 году они были на грани полного банкротства. Массивные, избыточно прочные и бессмысленные сооружения, поддерживающие лишь пустоту, так и остались стоять в каньоне, как нелепый и уродливый памятник грандиозным и параноидальным амбициям.

День после Перл-Харбора: рейд ФБР, которого не было

Самая сочная, самая драматичная и самая голливудская часть легенды о ранчо Мерфи — это, конечно же, ее финал. История, которую десятилетиями пересказывали с придыханием и блеском в глазах, звучит как готовая сцена из ура-патриотического военного боевика, снятого в лучшие годы студийной системы. Утро 8 декабря 1941 года. Лос-Анджелес, как и вся Америка, просыпается в новой, пугающей реальности. Город, привыкший к солнцу и блеску кинозвезд, охвачен ледяным страхом. Всего день назад пришла новость, похожая на дурной сон: японская авиация нанесла сокрушительный удар по военно-морской базе Перл-Харбор. Война, которая до этого казалась далеким европейским междусобойчиком, внезапно объявилась у самого порога. Воздух пропитался паранойей. Поползли слухи о японских субмаринах у побережья Санта-Моники и о вражеских самолетах, замеченных над Голливудскими холмами. В ту же ночь город погрузился в полную темноту, сирены воздушной тревоги выли над затемненными бульварами, а зенитные батареи палили в пустое небо, реагируя на нервные доклады наблюдателей. Страна вступила во Вторую мировую войну, и паника была почти осязаемой.

И вот, на фоне этого всеобщего безумия, разворачивается наша история. Вереница черных «фордов» с федеральными агентами ФБР на борту, решительными мужчинами в шляпах и строгих костюмах, стремительно несется по извилистым дорогам каньона Растик. Их цель — уединенное ранчо, это логово нацистских прихвостней, которые до поры до времени затаились в самом сердце Калифорнии. Агенты действуют быстро и слаженно. Они совершают молниеносный рейд, блокируя все выходы. Согласно этой канонической, многократно пересказанной версии, около 50 обитателей комплекса — наиболее стойких членов «Серебряных рубашек» и прочих сочувствующих — были скручены и арестованы без единого выстрела. Таинственный и всемогущий герр Шмидт, злой гений и архитектор «американского рейха», был схвачен как высокопоставленный немецкий шпион. А вишенкой на торте, неопровержимым доказательством их подрывной деятельности, стала находка на ранчо мощного коротковолнового радиопередатчика, способного поддерживать прямую связь с Берлином и координировать действия пятой колонны на Западном побережье. Этот рассказ обеспечивал всей истории идеальный, чистый и героический финал: внутренняя угроза была вовремя распознана и решительно нейтрализована доблестными спецслужбами еще до того, как предатели успели нанести удар в спину воюющей нации.

Проблема с этой красивой историей лишь одна: она является вымыслом от первого до последнего слова. Тщательное изучение исторических документов, полицейских отчетов и рассекреченных архивов ФБР рисует совершенно иную, куда более прозаичную и оттого еще более поучительную картину. Безусловно, ФБР не сидело сложа руки. Сразу после Перл-Харбора по всей стране, и особенно в Калифорнии с ее большой японо-американской диаспорой и активными пронацистскими группами, начались массовые аресты. Агенты Бюро действительно вели активнейшее наблюдение за такими организациями, как «Германо-американский союз» (German American Bund), который открыто маршировал со свастиками по улицам Лос-Анджелеса и проводил многотысячные митинги. Лидеры этих групп были арестованы, их штаб-квартиры закрыты. Но в архивах, где задокументирована каждая операция, не найдено ни единого, даже самого косвенного упоминания о рейде или арестах именно на ранчо Мерфи в декабре 1941 года. Это была просто еще одна городская легенда.

Самым неопровержимым и убийственным для легенды доказательством является один простой, но железобетонный факт, зафиксированный в официальных документах, который превращает всю шпионскую сагу в абсурд. Семья Стивенс — Норман, Уинона и их четверо детей — официально переехала на постоянное место жительства на ранчо в День благодарения, 26 ноября 1942 года. Это произошло почти через год после того, как их, согласно мифу, арестовали, а сам комплекс был опечатан властями. И уж подавно на ранчо никогда не было легионеров Пелли — вероятнее всего, они вообще понятия не имели о том, что за стройка века там идет и для чего. Стивенсы были людьми из самого высокого общества, а Уильям Дадли Пелли был главарем военизированной группировки и уличным активистом. Их пути просто не могли пересечься.

Так откуда же взялась эта невероятно живучая легенда? По всей видимости, ее источником стал некий Джон Винсент, профессор музыки из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, который позже, в 1950-х, управлял ранчо, когда оно превратилось в приют для художников и разных леваков. В 1975 году, спустя более тридцати лет после описываемых событий, Винсент, видимо, желая придать истории места, которым он заведовал, больше значимости, предоставил местному историку Бетти Лу Янг нотариально заверенное заявление. В этом документе он и изложил всю эту шпионскую сагу о герре Шмидте, нацистском заговоре и рейде ФБР. Янг, не утруждая себя перекрестной проверкой фактов и, вероятно, очарованная драматизмом рассказа, включила его в свою книгу об истории Пасифик-Палисейдс. С этого момента миф зажил собственной жизнью. Его с радостью подхватили и многократно повторили средства массовой информации, которые всегда предпочтут яркий, остросюжетный вымысел скучной и неоднозначной правде. Легенда была слишком хороша.

Реальный конец этого проекта был куда более прозаичным, тихим и печальным. Ранчо не пало в результате героической спецоперации. Оно просто угасло, как костер, в который перестали подбрасывать дрова. В 1943 году от сердечного приступа умер его идейный вдохновитель и главный манипулятор, шарлатан Конрад Андерсон, оставив семью Стивенс наедине с их бетонным монстром и рухнувшими пророчествами. В 1945 году закончилась Вторая мировая война, что сделало саму идею убежища от глобального хаоса абсолютно бессмысленной. Победа союзников превратила их крепость не в ковчег спасения, а в памятник их собственной глупости. Семья Стивенс, вложившая в этот бетонный мираж все свое гигантское состояние, оказалась на грани полного банкротства. Они прожили на своем так и не пригодившемся ранчо до 1948 года, в тени грандиозных и теперь совершенно бесполезных сооружений, которые каждый день напоминали им о масштабе их заблуждений. Затем они были вынуждены продать его за бесценок, за долю от тех миллионов, что были в него вложены, понеся колоссальные финансовые и моральные убытки.

От приюта для художников до исписанных граффити руин

После того как Стивенсы, разоренные, опустошенные и, вероятно, окончательно излечившиеся от веры в пророков-шарлатанов, покинули свое владение, у ранчо Мерфи началась вторая, не менее удивительная и парадоксальная жизнь. В 1948 году они продали этот памятник своей наивности, и здесь история снова сделала издевательский кульбит, продемонстрировав своеобразное чувство юмора. Покупателем участка стал Фонд Хантингтона Хартфорда, эксцентричного миллионера и наследника бакалейной империи A&P. Хартфорд был меценатом и страстным любителем искусств, и у него были свои, совершенно противоположные планы на это место. Там, где Стивенсы и их гуру видели крепость для выживания арийской расы, Хартфорд увидел идеальный творческий инкубатор. С 1950 по 1965 год ранчо превратилось в место тусовок для творческой богемы.

Это было элитное, почти утопическое заведение, где деятели искусства, пройдя строгий отбор, могли жить и работать на полном пансионе, не отвлекаясь на бытовые мелочи. Но и эта идиллия не могла длиться вечно. К 1965 году у щедрого, но не слишком практичного мецената Хартфорда попросту иссякли средства на содержание своего дорогостоящего проекта. Колония была закрыта, художники разъехались, и ранчо снова опустело, погрузившись в тишину и запустение. В 1973 году его выкупили власти города Лос-Анджелес, намереваясь включить его в состав огромной парковой зоны Topanga State Park. Казалось, у этого места появился шанс на спокойную старость в качестве живописного уголка природы. Однако окончательный удар по постройкам нанесла сама природа, словно решив стереть с лица земли этот странный шрам. В 1978 году мощнейший лесной пожар, вошедший в историю как «пожар в каньоне Мандевиль», огненным смерчем пронесся по этим местам. Пламя уничтожило почти все сгораемые конструкции, оставив после себя лишь почерневший бетонный скелет. С тех пор ранчо было окончательно покинуто людьми и отдано на откуп времени, вандалам и дикой природе.

В 2016 году городские власти предприняли попытку навести порядок. Было снесено несколько знаковых, но ветхих объектов, включая остатки оригинальных стальных ворот и машинного цеха, в котором когда-то ютилась семья Стивенс. Здание электростанции, самую заметную и прочную из руин, наглухо заварили стальными листами, чтобы преградить доступ внутрь.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там все выходит раньше и доступны тексты, которые я не могу выложить на Пикабу из-за ограничений объема.

Показать полностью 9
32

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества Человек, 17 век, Россия, Османская империя, Сибирь, Длиннопост

Тысячеликий антигерой

Принято считать, что история не терпит сослагательного наклонения. В действительности же она терпит всё и во всё, а уж разных лихих людишек, что плевать хотели на любые правила и условности, любит пылко и нежно. На дворе семнадцатый век, эпоха религиозных войн, абсолютизма и продолжающихся великих географических открытий, настоящий рай для авантюристов всех мастей. Но даже на этом пестром фоне биография грека, известного в русских документах как Юрий Иванов сын Трапезундский, выглядит как сценарий плутовского романа, написанный циником с богатым воображением. Забудьте о благородных корсарах и идейных наемниках. Наш герой — продукт своего времени: жестокий, беспринципный и феноменально живучий. Мы даже не знаем его настоящего имени, только русифицированную версию — Юрий, и отчество по отцу — Иван. Можно лишь предположить, что изначально героя нашей истории звали Георгием, поскольку имя Юрий — его упрощенная производная версия. Вся его ранняя биография — это клубок из двух противоречащих друг другу рассказов, которые он поведал московским дьякам в Посольском приказе в 1627 и 1633 годах. И в этих расхождениях кроется вся суть этого человека, для которого ложь была не грехом, а рабочим инструментом.

Родился он в Трапезунде, бывшем осколке великой Византии, который к тому времени уже почти два столетия находился под властью Османской империи. Этот портовый город на Черном море был плавильным котлом народов и религий. Здесь бок о бок жили греки, турки, армяне, генуэзцы, и молодой человек с детства впитал эту атмосферу, научившись находить общий язык с кем угодно. Он свободно владел греческим, турецким, татарским и, что самое важное для его будущей карьеры, итальянским — лингва франка всего Средиземноморья. В документах его социальный статус туманно определен как «служилый человек», а занятие отца — «гайдуцкая служба». Это не дворянин, не купец, а, скорее всего, охранник на торговых судах. Обычная работа для крепкого парня в неспокойном регионе. В один прекрасный день, где-то в 20-х годах XVII века, он нанялся на греческий корабль, груженный зерном и направлявшийся в Стамбул. Казалось бы, что могло пойти не так?

В Средиземном море, на перекрестье торговых путей и пиратских засад, их судно было атаковано. В первом своем рассказе Юрий утверждал, что их захватили «турские люди», а он стал невольником на галере. Классическая история, вызывающая сочувствие. Но спустя шесть лет, на втором допросе, он уже говорил о корабле «арабских разбойников», то есть алжирских пиратов, и скромно умолчал о своем рабском статусе. Если сложить две версии, вырисовывается куда более реалистичная картина. Скорее всего, его действительно захватили, но на галере он пробыл недолго. Берберийские пираты, чьей основной базой был Алжир, представляли собой грозную силу, фактически независимое государство, жившее за счет грабежа и работорговли. По оценкам историков, с XVI по XIX век они захватили и продали в рабство от 1 до 1,25 миллиона европейцев. Но для человека вроде нашего Юрца, с его знанием языков и отсутствием моральных терзаний, был и другой путь. Вместо того чтобы грести до конца своих дней, он, по всей видимости, сумел доказать свою полезность и сам стал одним из корсаров. Как он сам выразился, «ходил для добычи с арапы на море под немецких людей», то есть грабил европейские суда. Интересно, что в таких случаях от ренегата обычно требовалось принять ислам, потому что корсары не допускали в свои команды иноверцев, место которым было только на веслах. Практически наверняка это процедуру пришлось пройти и Юрию, о чем он тактично умолчал.

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества Человек, 17 век, Россия, Османская империя, Сибирь, Длиннопост

Его карьера морского разбойника оборвалась так же внезапно, как и началась. У испанских берегов их галера столкнулась с испанским же флотом. И здесь наш герой снова демонстрирует чудеса изворотливости. В своей первой, «невольничьей» версии он рассказывает героическую историю о восстании рабов. Якобы ночью, когда команда уснула, гребцы перерезали мусульман и сдали корабль испанцам. «И тъ де турские люди поуснули и они де неволники тех турских людей всех побили». Очень удобно, чтобы предстать в глазах католиков-испанцев не пиратом, а борцом за свободу. Скорее всего, никакого бунта не было, а была обычная морская стычка, в которой пираты проиграли. Оказавшись в плену у испанцев, он моментально сменил личину. В католической Испании, где правила династия Габсбургов, быть православным греком было невыгодно. Поэтому он, свободно владеющий итальянским, представился итальянцем-католиком. Этот маневр позволил ему не только избежать каторги, но и получить свободу. Из Испании он перебрался во Фландрию, которая тогда была испанской территорией, а оттуда — в протестантскую Голландию, главного врага Испании.

В Республике Соединенных Провинций, переживавшей свой золотой век, он снова нанялся на корабль. Но море упорно не хотело отпускать его. В ходе очередной морской баталии, на этот раз между голландцами и англичанами, он снова попал в плен. Оказавшись в Англии, он опять провернул свой коронный трюк. Перед англичанами, которые с подозрением относились к католикам, он снова стал тем, кем был рожден — православным греком. В Лондоне того времени уже существовала небольшая, но влиятельная греческая община, и он быстро нашел там покровителей. Вероятно, именно там он познакомился с братьями Иваном и Дмитрием Альбертусами-Далмацкими, которые считались потомками византийских императоров Палеологов. Возможно, именно они и подсказали ему следующий пункт назначения. Услышав о том, что в далекой Москве царь Михаил Федорович щедро платит иностранным наемникам, особенно единоверцам-православным, Юрий решил, что его одиссея в Старом Свете окончена. В августе 1627 года на английском корабле он прибыл в Архангельск, чтобы, как он заявил чиновникам, «служить государю верою и правдою, слыша к иноземцем царьское жалованье и неизреченную милость». Бывший пират и вечный хамелеон начинал новую главу своей жизни, даже не подозревая, что самые невероятные его приключения еще впереди.

Солдат, перебежчик, интриган

Прибыв в Москву, Юрий Трапезундский угодил в среду, идеально подходящую для человека его склада. Русское царство под управлением первого Романова, Михаила Федоровича, отчаянно пыталось оправиться от потрясений Смутного времени и модернизировать свою армию. Для этого создавались «полки нового строя», и на службу активно привлекали иностранцев. Европейские наемники — немцы, шотландцы, голландцы — ценились высоко, но к православным грекам отношение было особенным. Их воспринимали не просто как наемников, а как единоверцев, носителей наследия павшей Византии. В Посольском приказе, где его тщательно допросили, Юрий разыграл карту гонимого за веру странника, и ему поверили. Его зачислили рядовым в «греческую роту», входившую в состав элитного «Большого полка». Жалованье ему положили царское: «подъемные» в 12 рублей, солидное по тем временам сукно на мундир и ежедневный «корм» в 10 алтын. Вскоре ему определили и поместно-денежный оклад в 250 четей земли и 12 рублей годовых. Это были серьезные деньги, ставившие его в один ряд с мелкопоместным дворянством. Наш герой быстро освоился в Москве, женился на русской девушке, завел детей и, казалось, остепенился. Но спокойная жизнь была не для него. В 1632 году грянула Смоленская война.

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества Человек, 17 век, Россия, Османская империя, Сибирь, Длиннопост

Россия решила воспользоваться смертью польского короля Сигизмунда III и отвоевать Смоленск, утерянный в годы Смуты. «Греческая рота» в составе армии воеводы Михаила Шеина отправилась на запад. И здесь биография Трапезундского снова упирается в развилку, распадаясь на две версии. Согласно той, что он сам позже рассказал в Москве, его отряд из десяти человек, отправившись на заготовку фуража, заблудился в лесу во время метели и через два дня блужданий наткнулся на поляков, которые и взяли их в плен. Удобная и ни к чему не обязывающая история. Однако реальность, похоже, была куда прозаичнее и циничнее. Спустя некоторое время русские перехватили польского лазутчика с письмом, в котором среди прочих перебежчиков, снабжавших поляков информацией о состоянии русской армии, фигурировало и имя Юрия Трапезундского. Судя по всему, он не попал в плен, а сознательно перешел на сторону врага, прихватив с собой небольшой отряд единомышленников-предателей. Для человека, сменившего столько флагов, это был всего лишь очередной деловой ход.

В польском лагере его ждал не допрос с пристрастием, а почти королевский прием. Он снова провернул свой коронный трюк. Перед поляками он предстал уже не православным греком, а знатным итальянцем-католиком, оказавшимся на русской службе по прихоти судьбы. Его рассказы были настолько убедительны, что его удостоили личной аудиенции высшие чины Речи Посполитой, включая великого гетмана литовского Льва Сапегу и наследника престола, королевича Владислава.

В Речи Посполитой короля выбирал сейм, поэтому после смерти венценосного батюшки Владислав не унаследовал трон автоматически, а еще целых полгода пробыл в статусе королевича, ожидая, пока его кандидатуру утвердит шляхта.

С последним, ставшим вскоре королем Владиславом IV, он, по его собственным словам, настолько сблизился, что ездил в одной карете и вел на итальянском языке беседы о высокой политике. Вероятно, он снабжал поляков ценными сведениями о русской армии, ее численности и моральном духе, что было крайне важно в условиях затянувшейся осады Смоленска. Но и полякам он, похоже, не собирался служить верой и правдой. Находясь в Кракове, он умудрился встретиться с послом крымского хана, перед которым предстал уже турецким мусульманином, выведывая информацию о планах татар. Он играл в свою игру, где все стороны были лишь фигурами на его личной шахматной доске.

Казалось, путь назад ему заказан. Он — изменник, чье предательство было задокументировано. Но Трапезундский обладал не только наглостью, но и поистине звериной интуицией. После окончания войны, когда поляки отпустили его «домой в Италию», он не поехал на юг. Вместо этого он через охваченную Тридцатилетней войной Германию добрался до Амстердама. Там он встретился со своим земляком, которому также удалось бежать из русского плена, и провернул одну интересную аферу. Наш Юрец каким-то образом раздобыл рекомендательную грамоту от самого штатгальтера Нидерландов, Фридриха Генриха Оранского. С этой бумагой в кармане он сел на голландский корабль и во второй раз в жизни приплыл в Архангельск, откуда путь ему был один — в столицу.

А в Москве его уже ждали. Дело об измене никто закрывать не собирался, напротив — оно было в самом разгаре. Русская жена Юрия и его дети уже были сосланы в Устюг, и теперь оставалось дождаться самого виновника торжества. Как только наш авантюрист ступил на русскую землицу, его тут же взяли под белы рученьки и потащили в Посольский приказ на допрос. И здесь он превзошел сам себя. Он рассказал дьякам свою вторую, отредактированную версию биографии, полную пиратской романтики и героической борьбы, представив свой переход к полякам как вынужденный плен. И ему поверили! Возможно, сработала грамота голландского правителя. Возможно, его знания о европейской политике и польской армии были слишком ценны, чтобы просто сгноить его в тюрьме. А возможно, московские власти решили, что такого беспринципного, но деятельного и умного проходимца лучше держать при себе, на виду — авось еще пригодится. Как гласит официальный документ: «И по государеву указу велено государева служба служить и государева жалованья кормовые деньги давати по прежнему… А жену ево Юшкину и з детьми с Устюга указали государь и светеишии патриарх взяти к Москве и отдати ему».

Его не просто помиловали. Его карьера стремительно пошла в гору. В 1635 году он уже поручик. Его отправляют на южные рубежи, на Тульско-Белгородскую засечную черту, где он храбро — без шуток! — сражается с крымскими татарами. В стычке под Ливнами он проявляет себя как отважный воин и получает награду. А в 1637 году бывший пират, раб, наемник и государственный изменник Юрий Трапезундский становится ротмистром и возглавляет всю «греческую роту». Получив власть, он немедленно начал использовать ее в своих интересах, положив начало новому витку своей карьеры — придворного интригана.

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества Человек, 17 век, Россия, Османская империя, Сибирь, Длиннопост

Став начальником, Юрий развернулся во всю ширь. Москва XVII века была городом, где интрига была таким же обыденным делом, как торговля или молитва, и греческая община не была исключением. Напротив, потомки византийцев, привыкшие выживать под пятой Османской империи, принесли с собой в Россию все свое искусство подковерной борьбы. Как писал современник: «А живут они все в единои слободе, пьют и ядят вместе, кумовство и сватовство у них заодно…». Но за этим фасадом единства кипела яростная борьба за влияние, должности и царскую милость. Трапезундский, став ротмистром, оказался на вершине этой пирамиды и принялся безжалостно расчищать пространство вокруг себя. Он помогал нужным землякам подтверждать их липовые дворянские титулы, а неугодных топил в доносах и кляузах. Рукоприкладство стало его фирменным стилем. В 1638 году он подал жалобу на некоего Григория Савельева Гречанинина, обвинив того в нападении. В своей челобитной Юрий живописал, как он, отец-командир, по-отечески отчитал подчиненного: «За что ты, Григореи, товарыщев своих бьешь и матерны бранишь?». В ответ, по его словам, неблагодарный Гречанинин «учал меня… лаять и… по щокам меня… учал бить и за бороду драть и с саблею наголо ко двору моему приходить». Картина маслом: оскорбленный начальник и буйный подчиненный. Вот только, скорее всего, все было с точностью до наоборот.

Но кулаками и кляузами дело не ограничивалось. За время его командования из «греческой роты» при загадочных обстоятельствах исчезло тринадцать человек. Их просто списали, но в общине шептались, что неугодных ротмистру людей его подручные попросту тайно прикопали где-то за городом. Прямых доказательств не было, но сама атмосфера страха, которую он создал в своем подразделении, говорила о многом. Однако настоящая катастрофа разразилась, когда Трапезундский замахнулся на действительно влиятельных людей — семью князей Алибеевых-Македонских и их соратника Дмитрия Альбертуса. Причина этого конфликта была не в личной ссоре, а в борьбе за абсолютную власть. Трапезундский не хотел быть одним из лидеров греческой общины, он хотел быть единственным. Алибеевы-Македонские, знатные и влиятельные, были его прямыми конкурентами. Более того, есть все основания считать, что Дмитрий Альбертус был его бывшим покровителем, который помог ему на первых порах в Москве. Атакуя его, Юрий не просто устранял соперника, но и демонстративно рвал узы зависимости, показывая всем, что теперь он сам себе хозяин. Он ударил по самому уязвимому месту — по легитимности их статуса, заявив, «будто они были не князья» в своей земле. Для иммигранта дворянский титул был основой всего: жалованья, земли, положения при дворе. Лишив их титула, он бы их уничтожил. Для этого он состряпал подложную челобитную якобы от имени двадцати трех своих подчиненных, заставив их подписать пустые листы, на которые уже сам Юрий затем добавил текст обращения. Но в этот раз он просчитался. Алибеевы оказались ему не по зубам. Они не только смогли защитить свой титул, но и нанесли сокрушительный ответный удар. Они быстро выяснили, кто был инициатором доноса, и его прошлое снова всплыло во всех неприглядных деталях. В приговоре его назвали без обиняков: «ведомои вор и крестопреступник». В 1642 году его лишили всех званий и отправили в ссылку. Для человека, видевшего полмира, Сибирь, казалось, должна была стать концом пути. Но не для нашего Юрца, котором и сам черт был не брат. Что же, Сибирь — так Сибирь, находчивый человек нигде не потеряется. И он не потерялся.

Этапом из Москвы, зла немеряно

В 1642 году, лишенный чинов и милости, Юрий Трапезундский отправился по этапу в Сибирь. Для большинства это был бы билет в один конец, в безвестность и забвение. Томск, куда его сослали, был не просто далекой окраиной, а настоящим краем света — суровый, дикий фронтир, где жизнь стоила дешево, а царская рука была далека и немощна. Его семья, судя по всему, отправилась с ним, однако об их дальнейшей судьбе летописи молчат — приказным дьякам куда интереснее был сам Юрий.

Бывший ротмистр, привыкший к столичным интригам и европейским дворам, казалось, был обречен сгинуть в снегах, доживая свой век в роли рядового казака. Но Сибирь XVII века была не только местом ссылки, но и землей колоссальных возможностей для людей без совести и страха. Это был мир, живущий по своим законам, медвежий угол для служилых казаков, беглых крестьян, ссыльных преступников всех мастей и коренных народов, которых пытались подчинить и обложить данью. Здесь, за тысячи верст от Москвы, приказы царя доходили с опозданием на месяцы, а то и годы, и суд вершил не закон, а острая сабля. А нашему-то герою только того и надобно. Он не горевал и не раскаивался. Он просто оценил новую обстановку и начал действовать, ведь для человека, обогнувшего всю Европу от Алжира до Архангельска, Томск был лишь очередной точкой на карте.

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества Человек, 17 век, Россия, Османская империя, Сибирь, Длиннопост

В диких сибирских землях, где постоянно не хватало опытных военных, человек вроде Трапезундского, с его-то реноме, был на вес золота. А то, что он государственный преступник — ну, у всех свои недостатки. Его быстро вернули на службу, хоть и в низшем чине. Он участвовал в походах на кочевников, собирал ясак — пушную дань с местного населения — и быстро доказал свою полезность. Его деятельная натура и отсутствие щепетильности не остались незамеченными. Вскоре он нашел нового покровителя, самого могущественного человека в регионе — томского воеводу, князя Осипа Щербатова. Воевода, будучи полновластным хозяином вдали от Москвы, быстро разглядел в ссыльном греке родственную душу и идеального подельника для своих темных дел. Щербатов, как и многие сибирские воеводы того времени, рассматривал свою должность не как служение государю, а как возможность быстро и сказочно обогатиться. Власть его была практически абсолютной, а контроль из центра — минимальным. Он был местным царьком, и ему нужен был такой же беспринципный и деятельный помощник. Так начался новый, сибирский этап карьеры нашего авантюриста, на этот раз в роли коррупционера и казнокрада.

Схема, которую они наладили, была постой, но рабочей. Щербатов, пользуясь своим положением, утаивал значительную часть пушнины, собиравшейся с сибирских аборигенов для отправки в государеву казну. Мех в то время был главной валютой России, ее «мягким золотом», основой экспорта и важной статьей доходов казны. Юрий стал правой рукой воеводы в этом бизнесе. Он лично ездил в самые отдаленные ясачные волости, на Чулым и в Мелесский острог, где занимался незаконной торговлей. Как отмечалось позже в челобитных на воеводу: «Да он же, князь Осип, посылал от собя с товары… и вино с сыном боярским с Юрьем Тропизонским да служивыми людьми и велел на те свои товары покупать у твоих государевых служивых ясашных людей всякую мяхкую рухледь». По сути, они обменивали казенные товары и водку, спаивая местное население, на лучшие соболиные и лисьи шкуры, которые затем присваивали себе. Это был невероятно прибыльный бизнес, позволивший ссыльному греку снова обрести богатство и влияние. Он жил не тужил, став теневым хозяином томского уезда.

Тысячеликий антигерой. История Юрия Трапезундского: авантюриста, убийцы, предателя и верного слуги Его царского величества Человек, 17 век, Россия, Османская империя, Сибирь, Длиннопост

Но любой криминальный союз держится на балансе интересов, а жадность воеводы Щербатова, видимо, перешла все границы. Он обворовывал не только казну, но и своих подчиненных — служилых людей, казаков, которые несли основную тяжесть службы на фронтире. Недовольство в Томске нарастало, и в 1648 году оно вылилось в открытый бунт. Казаки и посадские люди, доведенные до отчаяния поборами и самоуправством, составили челобитную на имя царя Алексея Михайловича, где перечисляли все злодеяния воеводы и его подельников, среди которых, разумеется, фигурировал и Юрий. Почувствовав, что запахло жареным, Щербатов бежал из города, отправив в Москву свой собственный донос, где выставлял себя жертвой мятежа. Трапезундский оказался между молотом и наковальней. Его имя было в челобитной бунтовщиков, и оставаться верным бежавшему покровителю было самоубийством. Немного подумав, он сделал то, что умел лучше всего — переметнулся на сторону победителей.

Он не просто присоединился к восставшим, он их возглавил. Вчерашний главный помощник воеводы-казнокрада в одночасье стал ярым борцом за народную справедливость. Каким-то образом он смог заболтать мятежников, выставить себя их другом, а все лихоимство — списать на беглого воеводу, который все равно никак не смог бы за себя ответить. Как ему это удалось — одному черту ведомо. Вместе со своими новыми товарищами он организовал погоню за людьми Щербатова, пытавшимися удрать вместе с награбленным добром по водам Томи. Беглецов настигли и жестоко избили. Но на этом бунтовщики не остановились. Их следующей жертвой стал священник Сидор Лазарев, который не побоялся писать доносы на бесчинства воеводы и его шайки, включая Трапезундского, тобольскому архиепископу. Возникает вопрос: разве священник и восставшие были не на одной стороне? Ведь и он, и они писали челобитные против Щербатова. Формально — да, но Юрий-то теперь заделался в борцы за все хорошее против всего плохого. А батюшка прекрасно знал и помнил, «кем был Паниковский до революции». Да и вообще, священник действовал не в интересах будущих бунтовщиков, а против всей коррумпированной системы. Когда же Трапезундский, спасая свою шкуру, возглавил восстание, Лазарев превратился для него из ситуативного союзника в смертельно опасного свидетеля его недавнего прошлого. За это отца Сидора забили насмерть палками на глазах у его жены и детей.

И вот тут происходит самый невероятный поворот во всей этой сибирской саге. Бунт нужно было как-то легализовать в глазах Москвы. Восставшие понимали, что без царского прощения их всех ждет плаха. Им нужен был человек, который смог бы поехать в столицу, доставить их челобитную и убедить царя в их правоте. И кого же они выбрали для этой миссии? Да вы уже и так знаете. Конечно же, самого красноречивого, наглого и изворотливого из своих рядов — Юрия Трапезундского. Ирония ситуации была запредельной: человек, который несколько лет вместе с воеводой грабил казну и служилых людей, теперь ехал в Москву жаловаться на этого самого воеводу от имени им же ограбленных. В качестве взятки и доказательства своей верности он вез с собой утаенные запасы мехов — тех самых мехов, которые он сам же и помогал воровать. Бывший пират, изменник, интриган и убийца отправился в столицу в новой для себя роли — народного заступника.

Наш пострел везде поспел

После многих недель пути по сибирскому тракту, сквозь пыль и грязь, в 1649 году в Москву прибыла делегация из мятежного Томска. Столица встретила их настороженно. Во главе делегации, на виду у стрелецких патрулей и любопытных горожан, стоял человек, чье обветренное лицо и цепкий взгляд выдавали в нем не смиренного просителя, а хищника, попавшего в чужие угодья. Это был Юрий Трапезундский. Он вез царю Алексею Михайловичу челобитную от бунтовщиков и обоз, груженный «мягким золотом» — пушниной, которую сам же помогал красть у государевой казны. Прибыли они в неурочный час — воздух Москвы был еще густым от страха и подозрений после Соляного бунта 1648 года, когда разъяренная толпа растерзала нескольких влиятельных бояр прямо у стен Кремля. Власть, напуганная до смерти, с параноидальной подозрительностью относилась к любым проявлениям народного недовольства, особенно к вооруженным восстаниям на далеких окраинах. А Трапезундский был не просто просителем, он был послом от победившего бунта, одним из его вождей, чьи руки были по локоть в крови, включая кровь священника. Любой другой на его месте уже давно вдыхал бы сырой, затхлый воздух застенков Сибирского приказа. Но не Юрий Трапезундский.

Прибыв в столицу, он быстро оценил обстановку. В приказах уже лежали доносы сбежавшего воеводы Щербатова, который, разумеется, выставлял себя невинной жертвой, а всех восставших — ворами и разбойниками. Верили, конечно, ему — родовитому князю, а не каким-то там сибирским казакам. Увидев, что дело пахнет не царской милостью, а плахой, Трапезундский моментально, в лучших традициях своей биографии, «переобулся в воздухе». В Сибирском приказе, куда его доставили для дачи показаний, он разыграл свой величайший спектакль. Из вождя восстания он превратился в жертву обстоятельств. Он рассказывал, как злодей-воевода грабил народ, как вспыхнул праведный гнев служилых людей, и как его, верного государева слугу, силой заставили примкнуть к бунтовщикам. А затем, войдя в раж, он предложил сделку: он, и только он, знает всю подноготную бунта и готов сдать всех зачинщиков с потрохами.

Это было именно то, что хотели услышать московские власти. Им нужен был не просто козел отпущения, а человек, который поможет им восстановить контроль и показательно наказать виновных, не разбираясь в тонкостях сибирских обид. Трапезундский стал для них бесценным источником информации. Он предал всех своих вчерашних товарищей по оружию, тех, кто доверил ему свою судьбу и отправил в Москву в качестве своего представителя. Он подробно расписал, кто и какую роль играл в восстании, кто убивал священника, кто грабил воеводское имущество. Себя же он выставил чуть ли не тайным агентом властей в стане врага, который только и ждал момента, чтобы восстановить справедливость. И самое поразительное в этой истории — ему снова поверили.

Результат этого предательства превзошел все самые смелые ожидания. Вместо того чтобы разделить участь своих подельников, которых ждала ссылка и каторга, Юрий Трапезундский получил полное прощение и неслыханную награду. В 1649 году, всего через год после того, как он возглавил кровавый бунт в Томске, его не просто восстановили на службе. Его вернули в Москву и… снова назначили ротмистром «греческой роты»! Это был апофеоз его карьеры, пик его невероятной способности выходить сухим из воды. Ссыльный каторжник, казнокрад, изменник и убийца снова стоял во главе элитного наемного подразделения в столице Русского царства. Трудно представить, что творилось в головах у его подчиненных, знавших о его «сибирских каникулах». Но факт остается фактом: на какое-то время он снова стал уважаемым и влиятельным человеком.

Вместо эпилога

Однако долго триумф Трапезундского в Москве продолжаться не мог. Одно дело — использовать полезного негодяя для решения сиюминутных проблем на далекой окраине, и совсем другое — терпеть его на виду у всего двора. Вероятно, московская верхушка довольно быстро спохватилась, осознав всю абсурдность ситуации. В 1651 году его триумфальное возвращение закончилось. Его снова отправили в Томск, но на этот раз он ехал туда не как ссыльный преступник, а как официальный представитель власти. Ему была поручена особая миссия, как раз по его натуре: вершить суд и расправу над своими же вчерашними товарищами по бунту. Парадоксально, но именно участие в «воровском круге» и последующее предательство принесли ему наивысший социальный статус в его жизни. В Сибири он получил чин «сына боярского», что фактически приравнивало его к провинциальному дворянству, и один из самых высоких денежных окладов в Томске — 14 рублей в год и большой хлебный паек.

Последние годы его жизни прошли на удивление продуктивно. Он больше не участвовал в бунтах, а верой и правдой служил той самой власти, которую столько раз обманывал. Более того, на фронтире он выполнял крайне важную и нужную функцию: приводил в русское подданство кочевые племена, занимался «дозором» (инспекцией и описью) земель Басагарской волости. Удивительный контраст с его преступным прошлым. В 1658 году именно он, бывший алжирский пират, авантюрист и многократный предатель руководил строительством нового Ачинского острога, перенеся его на более удобное место между реками Чулым и Кангалом. Этот острог со временем вырос в город Ачинск, существующий и поныне в Красноярском крае. Так разбойник и проходимец оставил после себя вполне реальный и долговечный след на карте России. После 1662 года его имя исчезает из всех документов. К тому времени ему было уже за шестьдесят — возраст по тем временам более чем почтенный. Умер ли он в своей постели, окруженный почетом, или его настигла запоздалая месть кого-то из тех, кого он предал на своем долгом и извилистом пути, — мы уже никогда не узнаем. Он просто растворился в сибирских просторах, оставив после себя легенду о человеке, который мог договориться с кем угодно — с Богом, с чертом и даже с собственной совестью.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там все выходит раньше и доступны тексты, которые я не могу выложить на Пикабу из-за ограничений объема.

Показать полностью 5
53

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена Ганс Христиан Андерсен, Писательство, Детская литература, Длиннопост

Гадкий утенок

Второго апреля 1805 года в датском городке Оденсе, в крошечном однокомнатном доме, где помимо его семьи ютились еще два семейства, на свет появился мальчик. Судьба не потрудилась расстелить перед ним ковровую дорожку. Отцом его был двадцатидвухлетний сапожник Ганс Андерсен, человек, который умел читать и размышлять, но не умел зарабатывать деньги. Мать, Анна Мария Андердаттер, была неграмотной прачкой из еще более глубокой нищеты, женщина суеверная и простая, чьей главной заботой было прокормить семью. Их жилище, заставленное сапожным верстаком, кроватью и складной скамьей, было тем самым «болотом», тем «птичьим двором», из которого будущему великому сказочнику предстояло отчаянно выбираться всю свою жизнь. Бедность была не просто фоном, она была воздухом, которым он дышал. Позже он напишет: «Моя колыбель стояла у самой стены нищеты». Эта нищета была густой, осязаемой, она пахла кожей, воском и сыростью. Отец, вечно недовольный своей участью вольнодумец, читал сыну комедии Людвига Хольберга и сказки «Тысячи и одной ночи», мастерил ему кукольный театр и будил в нем то, что позже станет и его даром, и его проклятием — неутолимую жажду иной, лучшей жизни. Мать же, напротив, таскала его к гадалкам, свято веря, что ее нескладному, уродливому сыну предначертана великая судьба, и однажды он прославит их маленький Оденсе. Этот диссонанс между отцовским скепсисом и материнской верой, между миром книг и миром суеверий, стал первым из множества противоречий, из которых была соткана его душа. Семейная картина дополнялась родственниками, о которых в приличном обществе не говорят: тетка управляла борделем, а сводная сестра работала проституткой. Все это оседало в сознании впечатлительного мальчика, формируя его будущий панический страх перед физической стороной любви и женщинами.

В 1816 году, вскоре после возвращения с фронтов Наполеоновских войн, умирает Андерсен-старший. В его смерти не было ничего героического, он просто угас от болезни, оставив после себя долги, вдовую жену и одиннадцатилетнего сына, чем мир окончательно рухнул. Мать быстро вышла замуж вторично, и для Ганса Христиана места в новой семье, по сути, не нашлось. Он рос сам по себе — долговязый, нескладный юноша с огромным носом, маленькими бледными глазами и большими ступнями. Местные дети дразнили его, взрослые смотрели с жалостью или презрением. Единственным его убежищем стал собственноручно созданный кукольный театр, где он сам кроил костюмы для кукол и писал пьесы. Вдохновляясь Шекспиром, он грезил о театральной сцене, о громком успехе и о сияющем блеске Копенгагена. Эта мечта не была просто фантазией, а продуманным маршрутом к побегу от реальности. В четырнадцать лет, скопив жалкие тринадцать риксдалеров, он объявил матери, что едет в столицу «становиться знаменитым». На все ее уговоры выучиться на портного он отвечал с отчаянной решимостью — его будущее там, в большом городе! Перед отъездом он демонстративно упал на колени и взмолился, чтобы Бог помог ему. Этот драматический эпизод стал первой акцией в его собственной жизни, превратившейся в театральную постановку. Четвертого сентября 1819 года он сел в почтовую карету и покинул Оденсе, имея при себе лишь узелок с одеждой, рекомендательное письмо к одной балерине, которого он добился с неимоверным трудом, и наивную веру в свой гений.

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена Ганс Христиан Андерсен, Писательство, Детская литература, Длиннопост

Копенгаген встретил его безразличием и ледяным равнодушием. Он был никем — провинциальным оборванцем с нелепой внешностью и смешными манерами. Балерина, к которой он явился, приняла его за сумасшедшего. Он пошел в Королевский театр, где попытался устроиться актером, но его сочли слишком уродливым. Он попробовал петь, но его ломающийся голос вызвал лишь смех. Он попытался стать танцором в балетной труппе, но его неуклюжесть была очевидна всем. Каждая дверь закрывалась перед его большим носом. Он голодал, ночевал в самых дешевых комнатах и писал трагедии, которые никто не хотел читать. Казалось, столица вот-вот его перемелет и выплюнет. Но в этом странном, отчаянном юноше было нечто, что заставляло людей останавливаться. Его необразованность была вопиющей, но его талант, дикий и необузданный, пробивался наружу. На него обратили внимание несколько влиятельных господ, в том числе и директор театра Йонас Коллин. Это был человек дела, государственный чиновник, далекий от сентиментальности. Он не столько пожалел Андерсена, сколько разглядел в нем потенциал, диковинку, которую можно было бы огранить. Коллин и его друзья собрали деньги и добились для юноши королевской стипендии на обучение. Так, в семнадцать лет, Андерсен оказался за школьной партой в городишке Слагельсе, среди мальчишек, которые были на пять-шесть лет его младше.

Период обучения, который должен был стать спасением, превратился в то, что он позже назовет «самым темным и горьким временем» своей жизни. Ректором гимназии был некто Симон Мейслинг, филолог-классик и педагог-тиран. Он с самого начала невзлюбил своего великовозрастного ученика. Мейслинг видел в Андерсене выскочку, считал его творческие порывы ребячеством и поставил себе целью «воспитать его характер», а по сути — сломать его. Он издевался над его внешностью, высмеивал его стихи, запрещал ему читать что-либо, кроме учебников, и подвергал его унизительной публичной критике. «Вы — глупый юноша, который никогда ничего не достигнет», — твердил он ему. Андерсен, который панически боялся потерять расположение своих покровителей, терпел все. Он был старше своих одноклассников, которые тоже не упускали случая поиздеваться над «аистом». Он жил в доме самого Мейслинга, где чувствовал себя пленником. Это была систематическая психологическая пытка, которая довела его до глубочайшей депрессии и мыслей о самоубийстве. Он писал отчаянные письма Йонасу Коллину, умоляя забрать его, но тот отвечал сухо, призывая к терпению и усердию. Покровители заплатили за его образование и ждали результата, а не жалоб. Этот опыт навсегда выжег в его душе клеймо аутсайдера. Он больше не был частью ремесленного сословия, из которого вышел, но и буржуазное общество, в которое он так стремился, не принимало его за своего. Он был для них диковинным проектом, протеже, но не ровней. Пять лет унижений в школе научили его скрывать свои истинные чувства за маской покорности и благодарности, но внутри него кипела обида. Он получил аттестат, сдал экзамены в университет, но вышел из этой борьбы не победителем, а человеком с глубокой душевной травмой. Он научился выживать, но разучился доверять. Этот период не просто закалил его, он определил всю его дальнейшую жизнь и стал тем мутным, болезненным источником, из которого он будет черпать сюжеты для своих самых пронзительных сказок. Он сбежал из сапожной мастерской, но на всю жизнь остался тем самым «гадким утенком», который отчаянно ищет свою лебединую стаю, панически боясь, что его снова заклюют на птичьем дворе.

Сердечные дела и прочие катастрофы

Выбравшись из школьного ада, Андерсен с головой окунулся в столичную жизнь, но его главная проблема никуда не делась. Он был ходячим сгустком неудовлетворенных амбиций и желаний, и это касалось не только карьеры. Его личная жизнь была таким же полем боя, где он умудрялся проигрывать все сражения, зачастую даже не начав их. Вопрос о сексуальности Андерсена до сих пор заставляет биографов ломать копья. Одни, вроде Джеки Вульшлагер, уверенно заявляют, что он был бисексуален и имел физические связи с мужчинами. Другие, особенно датские исследователи, с пеной у рта доказывают, что нет никаких прямых доказательств его гомосексуальности, и вообще сомневаются, прикасался ли он хоть раз в жизни к женщине. Они предпочитают туманные формулировки вроде «духовной андрогинности». Но, скорее всего, и те, и другие ошибаются, пытаясь натянуть современные лекала на человека, для которого вся сфера романтических и физических отношений была терра инкогнита. Судя по его паническому ужасу перед телесностью, он не был геем в современном понимании этого слова, подразумевающем физическое влечение. Романтический мир был для него настолько сложной и пугающей сферой, что он просто не знал, как в нем существовать. Поэтому он фантазировал. Его «любовь» была не столько влечением к конкретному человеку, сколько отчаянной потребностью в самой драме любви. Его современник, философ Сёрен Кьеркегор, который Андерсена, мягко говоря, недолюбливал, язвительно заметил, что тот «подобен тем цветам, у которых мужское и женское сидят на одном стебле». И в этом есть доля истины. Его дневники и письма рисуют вполне однозначную картину: это был человек, раздираемый мощнейшим либидо, которое он панически боялся и отчаянно пытался сублимировать в творчество. Вся его романтическая стратегия сводилась к одному и тому же сценарию: он выбирал заведомо недоступный объект, будь то женщина или мужчина, и начинал его страстно и мучительно любить на расстоянии. Это позволяло ему испытывать весь спектр эмоций — от экстаза до отчаяния, — который был так необходим ему как писателю, и при этом избегать реальной физической близости, которая приводила его в ужас.

Первой такой «жертвой» стала Риборг Фойгт, сестра его университетского приятеля. Он встретил ее в 1830 году и влюбился моментально и безнадежно. Разумеется, девушка уже была помолвлена. Для Андерсена это был идеальный расклад. Он мог страдать, писать ей патетические стихи и жаловаться на судьбу в своем дневнике: «Всемогущий Боже, у меня есть только ты, моя судьба в твоих руках... Пошли мне невесту! Моя кровь жаждет любви, как и мое сердце». Он сделал ей предложение, получил вежливый отказ и превратил эту историю в свою личную трагедию на долгие годы. Когда он умер сорок пять лет спустя, на его шее нашли маленький кожаный мешочек, а в нем — длинное прощальное письмо от Риборг. Он пронес эту «реликвию» через всю жизнь, как доказательство своей способности к «великой любви». Позже была знаменитая шведская оперная дива Енни Линд, «шведский соловей». Он был одержим ею, посвятил ей сказку «Соловей», где противопоставил ее живой, искренний талант бездушной механической птичке. Он следовал за ней по всей Европе, но она видела в нем лишь «брата», что приводило его в ярость. Он был ей не нужен как мужчина, он был нужен ей как ручной гений, еще один трофей в ее коллекции.

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена Ганс Христиан Андерсен, Писательство, Детская литература, Длиннопост

Енни Линд

Но самые сильные и откровенные чувства он испытывал к мужчинам. Эти отношения были для него безопаснее — в XIX веке пылкая мужская дружба не предполагала того, чего он так боялся. Главной любовью всей его жизни был Эдвард Коллин, сын его покровителя Йонаса Коллина. Эдвард был его полной противоположностью: сдержанный, прагматичный, твердо стоящий на ногах представитель истеблишмента. Андерсен буквально заваливал его письмами, полными таких признаний, которые не оставляли сомнений в природе его чувств. «Я тоскую по тебе, как по прекрасной калабрийской девушке... мои чувства к тебе — это чувства женщины. Женственность моей натуры и наша дружба должны оставаться тайной», — писал он. Коллин, который не разделял этих восторгов, был в ужасе. Он вежливо, но твердо держал дистанцию, отказывался переходить на «ты» и позже в своих мемуарах сухо констатировал: «Я оказался не в состоянии ответить на эту любовь, и это причинило автору много страданий». Этот сокрушительный отказ стал прямым источником вдохновения для «Русалочки», написанной в 1837 году, как раз когда Эдвард объявил о своей помолвке. Вся боль отвергнутого существа, которое готово пожертвовать своим голосом и своей природой ради любви к человеку из другого мира, который никогда ее не примет, — это боль самого Андерсена.

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена Ганс Христиан Андерсен, Писательство, Детская литература, Длиннопост

Самые близкие к физическим отношения случились у него в начале 1860-х с молодым танцором королевского балета Харальдом Шарффом. Этот период Андерсен сам назвал в дневнике своим «эротическим временем». Его записи полны страсти: «обменялся с ним всеми маленькими тайнами сердца; я тоскую по нему ежедневно». Он с восторгом фиксировал каждую встречу, каждый знак внимания: «Шарфф подскочил ко мне, обнял за шею и поцеловал!». Их роман протекал настолько открыто, что вызывал пересуды в обществе. Но, как и все увлечения Андерсена, это тоже было обречено. Страсть угасла, и 13 ноября 1863 года он с характерной для него меланхолией записал в дневнике: «Шарфф не заходил ко мне восемь дней; с ним все кончено». Были и другие: молодой наследный великий герцог Карл Александр, которому он писал, что любит его, «как мужчина может любить только самое благородное и лучшее», и которого благодарил за то, что тот однажды накинул на него свою накидку, согревшую «не только тело, но и сердце». Каждая такая история была для него поводом для душевных терзаний, ревности, отчаяния и, конечно, для творчества. Он был вечным Пьеро, влюбленным в недостижимых Коломбин и холодных принцев, и эта роль его полностью устраивала. Реальные, земные отношения с их бытом, ответственностью и физиологией были для него не просто неинтересны — они были смертельно опасны для его хрупкого внутреннего мира и для его искусства, которое питалось исключительно соком несбывшихся надежд.

Дневник страхов и тайных пороков

Чтобы хоть как-то совладать с кипящим котлом своих неврозов, Андерсен вел дневник. Но это был не сентиментальный журнал юной девицы, а скорее, бухгалтерская книга ипохондрика и отчет о борьбе с собственным телом. Дневник был для него жизненно важным механизмом саморегуляции, способом вынести наружу весь тот хаос, что творился у него в голове, каталогизировать его и тем самым попытаться обрести над ним хоть какой-то контроль. Он с дотошностью аптекаря фиксировал все: от погоды и съеденного на обед до состояния своего пищеварения, зубной боли и, что самое интересное, своих сексуальных порывов.

Его дневники — это откровенный, почти медицинский документ о борьбе с собственным либидо, которое он воспринимал через призму лютеранской морали как нечто греховное и грязное. Запись от 1834 года отлично иллюстрирует этот внутренний разлад: «Моя кровь кипит. Огромная чувственность и борьба с самим собой. Если это действительно грех — удовлетворять это мощное влечение, тогда дай мне сил бороться. Я все еще невинен, но моя кровь горит». Чтобы как-то упорядочить эту борьбу, он придумал специальный шифр, отмечая в дневнике случаи мастурбации крестиком (+) или двойным крестом (++). После визита приятных гостей он мог запросто приписать: «Когда они ушли, у меня было двойное чувственное ++». Эта привычка была для него источником не только душевных мук, но и вполне физических страданий. Страницы дневника пестрят жалобами на то, что у него «болит пенис» или «пенис нездоров». Вдобавок ко всему, его терзал популярный в XIX веке страх, что онанизм ведет к безумию и слепоте, что идеально ложилось на его и без того плодородную почву ипохондрии.

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена Ганс Христиан Андерсен, Писательство, Детская литература, Длиннопост

Этот же панический страх перед физиологией породил одну из самых странных привычек Андерсена — его визиты в бордели, которые он в дневнике стыдливо называл «человеческими лавками». Но и здесь все было не как у людей. Он платил проституткам, но не за секс. Ему было достаточно просто поговорить с ними или посмотреть, как они раздеваются. После чего он отправлялся домой, делал в дневнике соответствующую пометку и мучился чувством вины. Одна из таких записей идеально передает суть его натуры: он покинул заведение, «не согрешив делом, но, безусловно, согрешив в мыслях». Он как будто сознательно искал материал, который будоражил бы его воображение, но отшатывался в ужасе от реального физического контакта. Его целомудрие было не результатом аскезы, а следствием глубинного страха.

Но борьбой с либидо список его терзаний не исчерпывался. Андерсен был ходячей энциклопедией фобий. Он до смерти боялся быть похороненным заживо и поэтому часто, ложась спать, оставлял на прикроватном столике записку: «Я только кажусь мертвым». Он панически боялся собак, пожаров (и потому всегда возил с собой в багаже длинную веревку, чтобы сбежать из окна горящего отеля), ограбления и того, что его отравят. Эта тотальная тревожность делала его совершенно невыносимым в быту и обществе.

Его социальная неловкость была легендарной и часто приводила к катастрофическим последствиям. Самый хрестоматийный и трагикомичный пример — его отношения со своим литературным кумиром, Чарльзом Диккенсом. Андерсен боготворил его, и после первой встречи в 1847 году буквально заваливал письмами. Десять лет спустя, в 1857 году, он напросился в гости в его загородное поместье Gads Hill Place. Диккенс, соблюдая приличия, выслал приглашение, ожидая стандартного короткого визита. Андерсен приехал на пять недель. Он ввалился в дом в самый неподходящий момент: брак Диккенса разваливался на куски, атмосфера была наэлектризована до предела из-за его мучительного разрыва с женой Кэтрин. Любой нормальный человек почувствовал бы это напряжение и постарался бы исчезнуть. Но не Андерсен. Он был абсолютно глух к чужим драмам, поглощенный исключительно собой. Он вел себя как гигантский, эгоцентричный ребенок. Когда из Дании пришла газета с плохой рецензией на его произведение, он, не найдя ничего лучше, вышел на идеально подстриженный английский газон, рухнул на него ничком и зарыдал в голос, к ужасу всей семьи Диккенса. Он был совершенно беспомощен в быту и отпускал странные просьбы — например, просил, чтобы один из сыновей Диккенса каждое утро его брил. Дети писателя быстро прозвали его «костлявым старым занудой». Когда гость наконец отбыл, Диккенс, чтобы выпустить пар, приколол в гостевой спальне записку, ставшую историческим анекдотом: «Ганс Христиан Андерсен ночевал в этой комнате пять недель, которые показались семье ВЕЧНОСТЬЮ!». После этого он прекратил всякое общение. Андерсен до конца жизни искренне недоумевал, почему его великий друг внезапно охладел. Эта тотальная неспособность считывать социальные сигналы и крайняя эмоциональная лабильность заставляют некоторых современных исследователей предполагать, что у него могла быть одна из форм аутистического расстройства. Но как бы то ни было, именно эта странность, эта инаковость и делала его тем, кем он был. Его дневник был не просто хроникой событий. Это был клапан для сброса пара, место, куда он мог вывалить все свои страхи, унижения и тайные желания, которые он никогда не посмел бы показать своим высокопоставленным покровителям. Это была тайная, грязная котельная, которая давала энергию для работы его сияющей сказочной фабрики.

Искусство страдать на бумаге

Андерсен, при всей своей социальной неловкости, был достаточно хитер, чтобы понимать, в чем его сила. Он нашел гениальный способ не просто справляться со своими страданиями, а монетизировать их. Его сказки — это не плод беззаботной фантазии, а прямое, почти неприкрытое переложение его собственных травм, унижений и несбывшихся желаний на бумагу. Он этого особо и не скрывал. «Большинство из того, что я написал, — это отражение меня самого, — заявлял он. — Каждый персонаж взят из жизни. Я знаю и знал их всех». Когда критик Георг Брандес как-то заметил ему, что лучшей автобиографией Андерсена является «Гадкий утенок», тот с готовностью согласился: «Да, эта история, конечно, является отражением моей собственной жизни». Его творчество было не бегством от реальности, а ее дистилляцией, превращением личной боли во всеобщий символ.

Нигде это не проявилось так очевидно, как в «Гадком утенке», написанном в 1843 году. Эта сказка — прозрачная до неприличия аллегория его собственного пути из грязи в князи. Главный герой — уродец, которого клюют и шпыняют все обитатели птичьего двора только за то, что он не такой, как все: слишком большой, нескладный и серый. Это точное описание самого Андерсена в детстве и юности — долговязого, нелепого парня с огромным носом, над которым потешался весь Оденсе. Птичий двор — это и есть его родной город, а затем и Копенгаген, который встретил его с таким же презрением. Мучительная, одинокая зима, во время которой утенок едва не замерзает в болоте, — это прямая метафора его «самых темных и горьких» лет в школе Слагельсе под началом тирана Мейслинга, где он был на грани полного отчаяния. А триумфальный финал, когда измученное существо видит в воде свое отражение и понимает, что оно не утка, а прекрасный лебедь, «королевская птица», — это мечта любого аутсайдера, ставшая для Андерсена реальностью. Его, выходца из низов, наконец-то приняли в высшем свете. Короли и герцоги теперь пожимали ему руку, аристократические салоны наперебой звали его в гости. Он стал своим среди тех, кто еще недавно счел бы за унижение сидеть с ним за одним столом.

Если «Гадкий утенок» — это история его социального восхождения, то «Русалочка», написанная шестью годами ранее, в 1837-м, — это памятник его эмоциональной катастрофе, реквием по его безнадежной любви к Эдварду Коллину. Сказка была написана именно в тот год, когда Коллин объявил о своей помолвке, и она буквально пропитана личной болью автора. Русалочка — это сам Андерсен. Она — существо из другого мира, которое отчаянно стремится попасть в мир людей, в мир своего возлюбленного принца. Это точное отражение желания самого Андерсена хоть как-то вписаться в мир земной, физической любви, который был для него так же чужд и недоступен, как суша для русалки. Чтобы получить ноги, она заключает сделку с морской ведьмой и жертвует самым ценным, что у нее есть, — своим голосом. Это гениальная метафора того, как сам Андерсен был вынужден скрывать свою истинную сущность, свою ранимую натуру, чтобы быть принятым в обществе. И какой ценой ей дается эта трансформация! Каждый шаг по земле причиняет ей невыносимую боль, «будто она ступает по острым ножам». Это боль самого Андерсена, который пытался быть не тем, кем он был на самом деле, и каждое мгновение в высшем свете, среди «нормальных» людей, было для него такой же пыткой. Но принц, конечно, не замечает ее страданий. Он любит ее как милого, забавного ребенка, но не как женщину. Он женится на земной принцессе, потому что она «своя», она из его мира. Это прямой удар в сердце Андерсена, чей возлюбленный Эдвард Коллин тоже выбрал «земную принцессу», свою невесту. Финал сказки — квинтэссенция мироощущения Андерсена. Русалочка не получает принца. Она проигрывает. Но вместо того, чтобы умереть, она превращается в дитя воздуха, получая шанс обрести бессмертную душу через добрые дела. Это типичный для Андерсена утешительный приз. Он не верил в счастье на земле, особенно в любви. Для его героев, как и для него самого, наградой за страдания часто становилась не любовь, а некая форма духовной трансценденции, утешение на том свете.

И так было почти со всеми его сказками. «Стойкий оловянный солдатик» — это еще один его автопортрет. Одноногий калека (намек на собственную инаковость), который молча и безнадежно влюблен в прекрасную бумажную танцовщицу, но не может даже подойти к ней. Он стоически переносит все невзгоды — падение из окна, плавание в бумажном кораблике, заточение в брюхе рыбы, — и все это ради любви, которая изначально обречена. Его судьба — сгореть в огне рядом со своей возлюбленной, так и не сказав ей ни слова. Это история о молчаливом, упорном страдании, которое Андерсен считал высшей доблестью. А «Снежная королева»? Это не просто сказка о борьбе добра и зла. Это история о ледяном поцелуе, который замораживает сердце и заставляет видеть мир искаженным, лишенным красоты. Осколок кривого зеркала, попавший в глаз Каю, — это тот самый холодный, рациональный взгляд на мир, которого так боялся сам Андерсен. А маленькая разбойница, которая сначала ведет себя жестоко, но потом отпускает Герду и ее оленя, — это еще один сложный, неоднозначный персонаж, в котором добро и зло перемешаны, как и в душе любого человека.

Человек, сшитый из противоречий: несказочная жизнь Ганса Христиана Андерсена Ганс Христиан Андерсен, Писательство, Детская литература, Длиннопост

Или взять одну из самых мрачных его вещей — «Тень». Это уже не сказка, а настоящий психологический триллер. Ученый, человек знания, теряет свою тень. Через некоторое время тень возвращается, но уже как самостоятельная, богатая и влиятельная личность. Она полностью подчиняет себе своего бывшего хозяина, заставляет его притворяться своей тенью и в конце концов добивается его казни. Это кристаллизованный страх Андерсена. Страх, что его публичный образ, его слава («тень») поглотит его настоящего, неуверенного в себе «я». Это страх выскочки, который боится, что появится кто-то более хитрый и безжалостный и отнимет у него все. Андерсен не писал простых историй для детей. Он брал свои взрослые, сложные неврозы, свои страхи, свою боль отверженности и заворачивал их в блестящую обертку волшебства. И может быть, именно поэтому его сказки так бессмертны. Потому что под слоем волшебства в них всегда бьется живое, страдающее, очень человеческое сердце.

Король-попрошайка и его вечность

К середине своей жизни Андерсен получил все, о чем только мог мечтать тот оборванный мальчишка, что сбежал из Оденсе. Он стал знаменит. Не просто знаменит, а всемирно известен. Его сказки переводили на десятки языков, его принимали короли и императоры, дети по всей Европе засыпали под его истории. В Дании его объявили «национальным достоянием», а в родном Оденсе, как и предсказывала гадалка его матери, в его честь устраивали иллюминации. Казалось бы, вот он, хэппи-энд. Гадкий утенок не просто стал лебедем, он стал главным лебедем всего европейского пруда. Но в этом и заключалась главная ирония его жизни: получив все, он не получил ничего. Слава не излечила его от комплексов, деньги не избавили от страхов, а всеобщее обожание не спасло от тотального одиночества.

Он до конца своих дней оставался тем же неуверенным в себе, мнительным ипохондриком. Чем больше его хвалили, тем больше он боялся, что его разоблачат. Он панически боялся критики и мог впасть в депрессию от одной-единственной негативной рецензии в какой-нибудь провинциальной газете, игнорируя при этом хвалебные оды от лучших критиков Европы. Он так и не научился владеть собственностью. У него никогда не было своего дома. Всю жизнь он прожил либо в меблированных комнатах, либо в гостях у своих богатых покровителей, как вечный приживала. Он был самым знаменитым попрошайкой Дании, который постоянно нуждался не столько в деньгах (к концу жизни он был весьма состоятельным человеком), сколько в заботе, опеке и подтверждении собственной значимости. Он мог запросто заявиться на обед к своим друзьям, банкиру Морицу Мельхиору и его жене Доротее, и остаться жить у них на несколько месяцев, превратившись в капризного и требовательного члена семьи. Они стали для него тем, чего у него никогда не было, — настоящей семьей, которая терпела все его выходки.

Его путешествия, которых за жизнь было около тридцати, были не столько тягой к познанию мира, сколько бегством от самого себя. Но куда бы он ни ехал — в Италию, Англию или Турцию, — он везде возил с собой свой главный багаж: свои страхи. Он по-прежнему боялся пожаров, собак, грабителей и зубной боли. Зубная боль была его отдельным кошмаром. Он верил, что количество зубов напрямую связано с его творческой потенцией, и потеря каждого зуба была для него трагедией, предвещавшей скорый конец его таланта. Он так и не завел близких друзей, которые были бы ему ровней. Его окружали либо высокопоставленные покровители, перед которыми он лебезил, либо поклонники, в чьем обожании он купался. Он был мастером самопиара, тщательно конструировал свой публичный образ «доброго сказочника», написав целых три версии автобиографии под названием «Сказка моей жизни». В них он представал эдаким праведником, которого судьба вела за руку из нищеты к славе. О своих реальных терзаниях, страхах и тайных желаниях, которые он доверял только дневнику, там не было ни слова.

К старости его ипохондрия достигла апогея. Он постоянно прислушивался к своему телу, ожидая найти симптомы смертельной болезни. Весной 1872 года он упал с кровати и сильно расшибся. От этой травмы он так и не оправился. Последние три года своей жизни он медленно угасал, мучаясь от болей, которые, скорее всего, были вызваны раком печени. Он провел это время в доме своих друзей Мельхиоров, окруженный их заботой. Они ухаживали за ним как за ребенком, читали ему вслух, записывали под диктовку его последние мысли. Он до последнего дня продолжал работать, но больше всего его заботило то, как он будет умирать и как его будут хоронить. Он панически боялся, что его похоронят заживо, и умолял, чтобы после смерти ему на всякий случай перерезали артерию. Он умер тихо, во сне, 4 августа 1875 года.

Парадокс его наследия заключается в том, что этот глубоко несчастный, эгоцентричный, закомплексованный и одинокий человек создал одни из самых светлых, мудрых и человечных произведений в мировой литературе. Человек, который панически боялся реальной жизни, оказался гениальным знатоком человеческой души. Он, который так и не смог построить нормальных отношений ни с одним человеком, сумел установить незримую связь с миллионами читателей по всему миру. Вся его жизнь была отчаянной погоней за любовью и признанием, которых ему так не хватало. Он искал их у женщин, у мужчин, у королей и у толпы. Но нашел только на страницах собственных книг. В конечном счете, именно там, в выдуманном им мире, где оловянные солдатики умеют любить, а гадкие утята превращаются в лебедей, он и обрел свой настоящий дом и свою бессмертную душу. Одинокий сказочник, человек в футляре, через свои истории навсегда поселился в коллективном воображении всего человечества. И это, пожалуй, самая главная и самая удивительная сказка, которую он когда-либо написал.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там все выходит раньше и доступны тексты, которые я не могу выложить на Пикабу из-за ограничений объема.

Показать полностью 5
27

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Палки, камни и память предков

Человеку всегда нужно было куда-то идти. Не потому, что он такой неугомонный путешественник, а потому, что жрать хочется. И жить. За мамонтом, за кореньями, подальше от злого соседа с дубиной потяжелее — причин масса. А когда ты куда-то ушёл, неплохо бы иметь возможность вернуться обратно, к своей пещере и женщине. Так что проблема навигации стара как мир, просто решали её без особых затей. Первыми картами были, по сути, зарубки на собственном мозгу. Вот большое кривое дерево, вот скала, похожая на морду тестя, а вот река — если пойти вдоль неё, то через три дня выйдешь к стоянке другого племени, где можно выменять блестящие камушки на вяленое мясо. Это была навигация по принципу «глаза видят — ноги идут». Работало, но с ограничениями. Уйдёшь за горизонт, и твои знакомые скалы уже не помогут.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Палочная карта Маршалловых островов

Особенно интересно выкручивались ребята, которым не повезло жить на большом и удобном континенте. Возьмём, к примеру, полинезийцев. Вокруг только бескрайний океан, острова — мелкие точки, которые ещё найди. У них не было ни бумаги, ни компаса. Зато у них была наблюдательность и полное отсутствие страха перед водой. Они создали то, что сегодня называют «палочными картами». Это не карта в нашем понимании, с точным контуром береговой линии. Это, скорее, схема океанских течений и волн. Изогнутые палочки показывали основные направления зыби, которая образуется, когда волны огибают острова. Ракушки, привязанные к палочкам, обозначали сами острова. Молодого полинезийца с детства учили не смотреть на воду, а чувствовать её. Он ложился на дно каноэ и всем телом ощущал малейшие изменения в движении волн, понимая, что где-то там, за много миль, есть земля, которая вносит помехи в ровный ритм океана. Это была целая наука, передаваемая из уст в уста, от отца к сыну, завёрнутая в мифы и легенды. Знание было элитарным, доступным не всем. Потерять такого навигатора в шторм означало обречь на гибель весь экипаж.

На суше всё было одновременно и проще, и сложнее. Древние цивилизации Месопотамии, которым надо было как-то собирать налоги и отправлять армии, тоже чесали репу над созданием карт. Самая древняя из известных нам «карт мира» — вавилонская глиняная табличка Imago Mundi, созданная где-то в VI веке до н.э. Смотрится она, конечно, наивно. В центре — Вавилон, ясен пень. Вокруг него концентрическими кругами расположены другие земли — Ассирия, Урарту. Всё это окружено «Горькой рекой», то есть океаном. А за рекой — семь или восемь мифических островов, на которых живут чудовища и герои. Это была не столько карта для путешествий, сколько политическая и религиозная декларация: «Мы — центр мира, а всё остальное — непонятная дичь на отшибе». Пользоваться ей для прокладки торгового маршрута было бы самоубийством. Но она отлично показывала, кто тут главный.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Табличка Imago Mundi

Греки пошли дальше. Эти ребята любили геометрию и философию, поэтому к вопросу подошли с научной точки зрения. Анаксимандр из Милета ещё в VI веке до н.э. начертил первую, как считается, карту известного мира, основанную не на мифах, а на сведениях, полученных от моряков и торговцев. А потом пришёл Эратосфен Киренский и в III веке до н.э. вообще устроил революцию. Он не просто рисовал карты, он вычислил окружность Земли, и сделал это с поразительной точностью, имея в своём распоряжении лишь колодец в Сиене (древний город на юге Египта, ныне Асуан) и гномон — по сути, обычный шест — в Александрии. Он заметил, что в Сиене, расположенной почти на Северном тропике, в день летнего солнцестояния солнце освещает дно самых глубоких колодцев, то есть находится прямо над головой. В тот же самый момент в Александрии, что значительно севернее, вертикально воткнутый в землю шест отбрасывал чёткую тень. Измерив её длину и зная высоту шеста, Эратосфен смог вычислить угол падения солнечных лучей. Сопоставив этот угол с уже известным расстоянием между городами, он, применив простую геометрию, и вычислил длину земного меридиана. Его результат отличался от современного всего на пару процентов. Казалось бы, вот он, прорыв! Но нет. Знания Эратосфена были достоянием узкого круга учёных. Обычный капитан торгового судна, плывущий из Афин в Египет, по-прежнему ориентировался по береговой линии и звёздам, и ему было глубоко плевать на окружность Земли. Ему нужно было не врезаться в скалы и не быть съеденным пиратами.

Небесная механика для самых отчаянных

Когда люди окончательно убедились, что плавать вдоль берега — это долго и не всегда безопасно, пришлось поднимать голову к небу. Звёзды и Солнце были единственными надёжными ориентирами в открытом море. Полярная звезда в Северном полушарии — вообще подарок судьбы. Она почти не движется и всегда указывает на север. Определив её высоту над горизонтом, можно было понять свою широту. Чем выше Полярная звезда — тем ты севернее. Всё просто и гениально. Днём ту же операцию можно было проделать с Солнцем в момент его наивысшего положения на небе — в полдень. Для этого придумали несложные инструменты. На суше эту задачу решали с помощью гномона — той самой палки, воткнутой в землю, по длине тени от которой и определяли широту. Втыкать палку в палубу корабля было, очевидно, бессмысленно, поэтому для моряков этот же принцип воплотили в портативных приборах. Так появились квадрант, а за ним и астролябия — красивый и сложный прибор, похожий на медный блин с кучей шкал и линеек. С её помощью можно было измерять высоту небесных светил над горизонтом с приличной точностью.

Но был один нюанс, который превращал всю эту небесную механику в рулетку. Все эти измерения работали только при ясной погоде. Затянуло небо тучами на неделю — и всё, ты понятия не имеешь, где находишься. Плывёшь наугад, надеясь на интуицию и на то, что боги сегодня в хорошем настроении. А интуиция — штука ненадёжная.

Настоящий переворот, сравнимый с изобретением колеса, произошёл, когда европейцы наконец додумались нормально использовать компас. Саму идею, что намагниченная железка указывает на север, придумали китайцы ещё в глубокой древности. Правда, использовали они её поначалу не для навигации, а для гаданий и фэн-шуй — искали правильное место для постройки дома, чтобы энергия ци текла как надо. Первые компасы выглядели как ложка из магнетита, вращающаяся на гладкой медной пластине с символами. В Европу знание о магнетизме пришло где-то в XII веке, и тут уж практичные европейцы быстро сообразили, как приспособить его для дела. Ранний морской компас был до смешного прост: иголка, натёртая магнитом, насаживалась на щепку и опускалась в плошку с водой. Конструкция хлипкая, на волнах пляшет, но это было лучше, чем ничего. Теперь даже в пасмурную погоду можно было хотя бы примерно понимать, где север, а где юг.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Карта Птолемея

Венцом картографии античности и Средневековья стала «География» Клавдия Птолемея, написанная во II веке н.э. в Александрии. Это был титанический труд. Птолемей собрал все доступные ему сведения о мире, систематизировал их и, что самое важное, впервые применил систему координат — широту и долготу. Он нанёс на карту более 8000 географических объектов с их координатами. На полторы тысячи лет его работа стала библией для всех картографов. Проблема была в том, что Птолемей, при всей своей гениальности, сильно ошибался. Он считал, что Евразия простирается гораздо дальше на восток, чем на самом деле, а окружность Земли у него получилась примерно на треть меньше реальной. Именно эта ошибка, как ни странно, и подтолкнула Колумба плыть на запад в поисках Индии. Он был уверен, что плыть недалеко, ведь карта Птолемея не врёт! Если бы он знал реальное расстояние, он бы, возможно, никогда не решился на это путешествие. Так величайшая ошибка в истории картографии привела к величайшему географическому открытию. Хотя сам Колумб до конца жизни был уверен, что приплыл в Азию, и умер, доказывая всем, что нашёл не новый континент, а просто какой-то задний двор Китая.

Карты, деньги и проклятая долгота

С началом эпохи Великих географических открытий карты перестали быть просто философским осмыслением мира или подспорьем для каботажного плавания. Они превратились в стратегический ресурс, в инструмент колониальной экспансии и большого бизнеса. Португальцы, испанцы, а за ними голландцы и англичане начали лихорадочно составлять новые, куда более точные карты. Появились так называемые портоланы — морские навигационные карты, испещрённые сеткой линий, расходящихся из нескольких точек. Эти линии, румбы, показывали направления по компасу. Капитан мог приложить линейку к карте, определить курс и стараться его придерживаться. Береговые линии на портоланах изображались с поразительной для того времени детализацией, наносились все известные порты, бухты, мели и опасные рифы. Это были карты, созданные не учёными в тиши кабинетов, а самими моряками в солёной воде и под палящим солнцем. Информация на них была буквально оплачена кровью и потом. Такие карты были секретными, их прятали в сундуках с тремя замками, за их кражу могли и казнить. Ведь тот, кто владел картой, владел торговым путём, а значит — и прибылью.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Карта-портолан Черного моря

Но оставалась одна фундаментальная проблема, которая сводила на нет все ухищрения и превращала дальние плавания в смертельно опасное предприятие. Проблема долготы. Широту, как мы помним, определять научились довольно легко — по высоте Солнца или Полярной звезды. А вот с долготой была полная беда. Чтобы определить свою долготу, то есть положение к востоку или западу от некоего начального меридиана, нужно было знать две вещи: местное время и точное время в порту отправления (например, в Лондоне или Лиссабоне). Местное время определить просто — полдень наступает, когда Солнце достигает высшей точки. А вот как узнать, который час сейчас в Лондоне, находясь посреди Атлантики? Часов в современном понимании не было. Песочные и водяные часы были неточны, а маятниковые часы, изобретённые в XVII веке, на качающемся корабле превращались в бесполезный кусок металла.

От невозможности определить долготу происходили чудовищные трагедии. Корабли, гружённые сокровищами, месяцами блуждали в океане, экипажи умирали от цинги и голода. Или, что ещё хуже, капитан, считая, что до земли ещё далеко, ночью на полном ходу врезался в скалы, которые, по его расчётам, должны были быть на сотню миль восточнее. В 1707 году у островов Силли (архипелаг у юго-западной оконечности Англии) из-за такой навигационной ошибки затонула целая британская эскадра адмирала Клаудсли Шовела. Погибло четыре корабля и почти полторы тысячи человек, в том числе и сам адмирал. Эта катастрофа переполнила чашу терпения. Британский парламент, поняв, что на кону не только жизни моряков, но и военно-морское господство и баснословные прибыли от колониальной торговли, в 1714 году учредил «Longitude Act». За простой и надёжный способ определения долготы в море была обещана премия в 20 000 фунтов стерлингов — по нынешним меркам, это несколько миллионов долларов.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Гибель эскадры Шовелла

Началась настоящая гонка умов. Какие только методы не предлагались! Самые серьёзные учёные мужи, астрономы, делали ставку на «метод лунных расстояний». Идея была в том, чтобы использовать Луну как небесную часовую стрелку. Измеряя угол между Луной и определёнными звёздами, можно было по заранее составленным таблицам вычислить время по Гринвичу. Метод был теоретически верным, но на практике — адски сложным. Моряку в шторм, на скользкой палубе, нужно было с помощью секстанта произвести несколько точнейших измерений, а потом выполнить длинные и нудные вычисления, в которых легко было ошибиться. Как сказал один из современников, «для этого метода на каждом корабле нужно было держать по астроному». Астрономов на всех не хватало, да и стоили они дорого. Нужен был способ проще и надёжнее.

Часовщик против астрономов: как запереть время в ящик

И тут на сцену вышел человек, которого никто не принимал всерьёз. Джон Гаррисон, плотник и часовщик-самоучка из йоркширской деревушки. Он не был членом Королевского общества, не имел университетского образования и говорил с густым провинциальным акцентом. Но у него была гениальная и простая идея. Он решил, что не нужно смотреть на звёзды и мучиться с таблицами. Нужно просто создать часы, которые будут идти идеально точно, несмотря на качку, перепады температур и влажности. Нужно было создать идеальный морской хронометр. Вся учёная элита, заседавшая в Совете по долготе, крутила пальцем у виска. Они, светила науки, бьются над сложнейшими астрономическими задачами, а какой-то деревенщина хочет решить проблему с помощью тикающего механизма. Это казалось абсурдом.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Джон Гаррисон

Гаррисон потратил на это всю свою жизнь. Он был одержим. Десятилетиями, в своей маленькой мастерской, он строил один хронометр за другим. Его первый образец, H1, весил 34 килограмма и был похож на диковинный латунный сундук. Но он работал. Чтобы компенсировать качку, Гаррисон использовал не маятник, а два соединённых пружинами балансира, которые колебались в противофазе. Чтобы бороться с влиянием температуры, он изобрёл биметаллические пластины из стали и латуни, которые, расширяясь по-разному, компенсировали друг друга. Он придумал новые сплавы, новые формы зубьев для шестерёнок, подшипники, не требующие смазки. Каждая его модель была совершеннее предыдущей.

Совет по долготе водил его за нос почти сорок лет. Ему устраивали унизительные испытания, выдавали деньги мелкими частями, заставляли раскрывать все секреты конструкции, а потом отдавали его чертежи другим часовщикам. Астрономы, особенно глава Гринвичской обсерватории Невил Маскелайн, ярый сторонник лунного метода, делали всё, чтобы Гаррисон не получил премию. Для них это был вопрос престижа — не мог же какой-то ремесленник решить задачу, над которой бились лучшие астрономы мира!

Перелом наступил, когда хронометром Гаррисона заинтересовался капитан Джеймс Кук. Человек практичный и далёкий от академических интриг. Он взял с собой во второе кругосветное плавание (1772–1775) копию четвёртой, самой совершенной модели Гаррисона — H4. Это были уже не огромные часы, а большой карманный хронометр диаметром 13 сантиметров. После трёх лет плавания в самых суровых условиях, пересекая все океаны, хронометр отстал всего на несколько секунд. Кук был в восторге. Он писал, что хронометр был их «неизменным проводником» и «верным другом». Благодаря ему Кук смог составить невероятно точные карты тысяч миль побережья Австралии, Новой Зеландии и бесчисленных островов Тихого океана. Он доказал, что хронометр работает. После такого отзыва игнорировать Гаррисона было уже невозможно. В итоге, после личного вмешательства короля Георга III, 80-летний часовщик всё-таки получил свои деньги. Он победил. Его изобретение навсегда изменило мореплавание, сделав его на порядок безопаснее. Теперь любой капитан, имея на борту точный хронометр и секстант, мог определить своё местоположение в любой точке мирового океана с точностью до нескольких миль.

Линейка и теодолит: как измерили всю планету

Пока часовщики и астрономы бились над проблемой долготы в море, на суше разворачивалась не менее эпическая битва за точность. Государствам, которые становились всё более централизованными, нужны были точные карты своих территорий. Не для путешествий аристократов, а для вполне прозаических целей: чтобы эффективно собирать налоги, строить дороги и каналы, планировать военные операции. Старые карты, нарисованные на глазок, для этого не годились. Нужен был системный подход.

И такой подход был найден — триангуляция. Метод гениальный в своей простоте, но требующий адского терпения и труда. Суть его в том, чтобы покрыть всю территорию страны сетью воображаемых треугольников. Сначала с помощью цепей и стержней с максимальной точностью измеряется одна сторона первого треугольника — базис. Его длина могла составлять несколько километров. Затем с помощью специального угломерного инструмента, теодолита, с концов базиса измеряются углы на некую третью точку (например, шпиль церкви или вершину холма). Зная одну сторону и два угла, можно вычислить все остальные параметры треугольника. Одна из вновь вычисленных сторон становится базисом для следующего треугольника, и так далее, пока вся страна не покроется этой невидимой паутиной.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Триангуляция

Пионерами в этом деле были французы. Династия астрономов и геодезистов Кассини посвятила этому делу больше ста лет. Начиная с Людовика XIV, четыре поколения семьи Кассини методично опутывали Францию триангуляционной сетью. Это была каторжная работа. Геодезисты таскали на себе тяжёлые теодолиты, взбирались на колокольни и горные вершины, рубили просеки в лесах, чтобы обеспечить прямую видимость между точками. Местные крестьяне часто принимали их за чернокнижников или, что ещё хуже, за сборщиков налогов, и норовили побить или сломать инструменты. Но Кассини упорно продолжали свою работу. В 1793 году, в разгар Французской революции, была опубликована первая в мире полная и точная карта целой страны, основанная на геодезических измерениях. Карта Кассини стала эталоном для всего мира.

Боги, короли и дохлые моряки: очень краткая история навигации Античность, Средневековье, Путешествия, Длиннопост

Старинный теодолит

По их стопам пошли и другие. В Британии было создано Картографическое управление (Ordnance Survey), которое изначально занималось составлением карт Шотландии для подавления восстаний якобитов, а затем покрыло точной съёмкой все Британские острова. В Индии британцы затеяли Великую тригонометрическую съёмку — один из самых амбициозных научных проектов XIX века. Десятилетиями, в условиях невыносимой жары, джунглей и болезней, тысячи людей тащили по всему субконтиненту гигантские теодолиты весом в полтонны, чтобы измерить «Великую дугу» меридиана. Именно в ходе этой съёмки была вычислена высота высочайшей вершины мира, которую назвали в честь руководителя проекта, Джорджа Эвереста.

Так, шаг за шагом, треугольник за треугольником, планету методично измеряли, обсчитывали и переносили на бумагу. От примитивных зарубок на памяти и схем океанских волн на палочках человечество пришло к точным картам, основанным на астрономии и геометрии. Это был долгий путь, полный гениальных прозрений, горьких ошибок, человеческих трагедий и тихого, упорного труда тысяч безымянных геодезистов, моряков и картографов. Они создали мир, в котором мы живём, задолго до того, как над нашими головами появились спутники GPS, сделавшие ориентирование до неприличия простым делом.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там тексты выходят раньше.

Показать полностью 8
29

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

«В кровавом тумане войны»: первобытный ужас и жизненная необходимость узнать своих

Представьте на мгновение, если осмелитесь, какофонию древнего поля брани. Это не стройные ряды из кинофильмов, где герои картинно фехтуют с парой-тройкой врагов. Это ревущая, потная, лязгающая масса людей, стиснутых так плотно, что локоть соседа – единственная опора в этом колышущемся море стали и плоти. Воздух густ от пыли, поднятой тысячами ног, от едкого запаха пота, крови и страха. Солнце, если оно вообще пробивается сквозь эту завесу, слепит, отражаясь от бесчисленных клинков и шлемов. Грохот стоит невообразимый: тысячи глоток орут боевые кличи, раненые вопят от боли, мечи скрежещут о щиты, копья с треском ломаются о доспехи, а где-то рядом командиры надрывают голоса, пытаясь перекричать этот ад. В этом первобытном хаосе, где инстинкты берут верх над разумом, первостепенной задачей для каждого воина становится не столько убить врага, сколько не быть убитым самому, и, что не менее важно, – не убить своего.

Проблема «свой-чужой» стара как сама война. Когда две толпы вооружённых мужчин, часто одетых и экипированных весьма схоже, сталкиваются в рукопашной, различить, кто есть кто, становится вопросом жизни и смерти. Ошибка могла стоить не только собственной жизни, но и жизни товарища, а то и привести к панике и разгрому всего отряда. Непреднамеренные атаки на своих, как бы цинично это ни звучало, были постоянным спутником древних баталий. Представьте отчаяние воина, только что отразившего яростную атаку, который в пылу схватки обрушивает меч на фигуру, мелькнувшую сбоку, лишь затем, чтобы увидеть под сползающим шлемом искажённое ужасом лицо соседа по фаланге. Такие трагедии подрывали боевой дух, сеяли недоверие и разрушали хрупкую ткань воинского братства.

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

На заре военной истории методы опознавания были донельзя примитивны. Часто полагались на общую «инаковость» противника: другой язык или диалект, непривычный цвет волос или черты лица, особенности одежды, если таковые имелись и были достаточно унифицированы хотя бы в рамках одного племени или ополчения. Иногда это мог быть особый боевой клич или специфический способ ведения боя. Но всё это было крайне ненадёжно. В суматохе боя не до лингвистических изысков, а схожее вооружение, особенно в пределах одного культурного региона, как, например, у греческих полисов или италийских племён времён возвышения Рима, делало воинов практически неотличимыми друг от друга на расстоянии вытянутой руки.

Психологическое давление на бойца было колоссальным. Каждое движение, каждый силуэт в периферийном зрении требовал мгновенной оценки: друг или враг? Секундное промедление могло означать смерть. Эта постоянная необходимость идентификации истощала не меньше, чем физическое напряжение боя. Даже животные, сбиваясь в стаи или стада, обладают инстинктивными механизмами распознавания «своих» по запаху, звукам, внешнему виду. Для человека, существа социального, но при этом вынужденного участвовать в актах коллективного насилия, эта потребность была возведена в степень жизненной необходимости, заставляя искать всё новые и новые способы прокричать сквозь грохот битвы: «Я – свой! Не бей меня!» И эти поиски породили целую систему знаков и символов, ставших предтечей позднейшей геральдики.

«Говорящие щиты Эллады»: от личного оберега до символа полиса

Древняя Греция, раздробленная на множество вечно враждующих полисов, представляла собой настоящий котёл, в котором варились и оттачивались военные технологии и тактики. Основой войска эллинов был тяжеловооружённый пехотинец – гоплит, а основой его тактики – фаланга, сомкнутый строй воинов, прикрывающих друг друга щитами. Огромный круглый щит, аспис койлэ ( κυρτός ἀσπίς), был не просто защитой, он был символом единства и коллективной ответственности. Его левая половина прикрывала самого воина, а правая – левый бок его соседа справа. Потерять щит считалось страшнейшим позором, равносильным предательству товарищей. И именно поверхность этого щита стала первым «холстом» для нанесения опознавательных знаков – эписем (ἐπίσημον).

В архаический период (VIII-VI вв. до н.э.) выбор эмблемы на щите был делом сугубо личным. Воин сам решал, что украсит его бронзовую или обтянутую кожей деревянную поверхность. Часто это были оберегающие символы, призванные отпугивать врагов и злых духов: жуткая морда горгоны Медузы с высунутым языком и змеями вместо волос (горгонейон), изображения свирепых животных – львов, вепрей, змей, быков, орлов. Нередко на щит наносили эмблему своего рода или семьи, демонстрируя гордость за предков. Иногда это были просто геометрические узоры или абстрактные фигуры. Главная цель такого изображения – не столько идентификация для своих, сколько устрашение чужих и выражение собственной индивидуальности, своего рода «визитная карточка» на поле боя. «Смотри, кто идёт!» – как бы говорил такой щит.

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

Однако с развитием полисной системы и учащением междоусобных войн возникла потребность в более чёткой идентификации принадлежности воина к конкретному городу-государству. Постепенно личные эмблемы стали уступать место государственным. Самым известным примером является, безусловно, спартанская лямбда (Λ) – первая буква названия их государства, Лакедемон. Этот простой и строгий знак, обычно красного цвета на белом или естественном фоне щита, безошибочно выделял спартанцев среди прочих греков. Как писал Ксенофонт, спартанцы верили, что «лучше иметь на щите знак своего отечества, чем изображение какого-нибудь чудовища». Другие полисы также обзаводились своими символами. Например, воины Сикиона несли на щитах сигму (Σ), первую букву названия своего города. Фиванцы часто изображали дубину Геракла, своего мифического покровителя. Мессенцы, по некоторым данным, использовали изображение мотылька (сетания) или букву зету (Ζ). Афиняне, хотя и не имели столь строгого предписания, как спартанцы, ассоциировались с совой, символом богини Афины, и этот образ часто появлялся на их монетах, а возможно, и на щитах некоторых воинов, особенно в более поздний период. Впрочем, стоит отметить, что полной унификации щитовых эмблем даже в классический период (V-IV вв. до н.э.) в большинстве греческих полисов, за исключением, пожалуй, Спарты, не существовало. Многое по-прежнему зависело от личного выбора или возможностей гоплита.

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

Не менее важным элементом опознавания, а также устрашения, служили нашлемные гребни – лофосы (λόφος). Изготавливались они обычно из конского волоса или перьев и крепились к верхушке шлема. Гребни могли быть самых разных форм и размеров – от скромного пучка до пышного султана, ниспадающего на спину. Их часто окрашивали в яркие цвета: красный, пурпурный, белый, чёрный. Такой гребень не только делал воина визуально выше и внушительнее, но и помогал различать своих в гуще схватки, особенно командиров, чьи гребни могли быть более сложными или окрашенными в особый цвет. Ксенофонт в «Анабасисе» упоминает, как важно было командирам быть заметными для своих солдат, чтобы управлять ими и воодушевлять личным примером. Иногда гребень мог указывать на принадлежность к определённому отряду или роду войск.

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

Помимо щитов и шлемов, некоторые детали доспехов или одежды также могли нести элементы идентификации, хотя и менее стандартизированные. Это могли быть особые узоры на линотораксе (льняном панцире) или бронзовой кирасе, специфическая форма поножей. Однако все эти визуальные маркеры имели свои ограничения. В пылу битвы, когда всё смешивалось в единую массу, когда пыль и пот застилали глаза, а кровь заливала щиты и доспехи, различить тонкие нюансы эмблем или цвета гребней становилось практически невозможно. Особенно остро эта проблема вставала в ночных сражениях. Фукидид красочно описывает трагическую путаницу во время ночной атаки афинян на сиракузские Эпиполы в ходе Пелопоннесской войны. Афиняне, потеряв строй, в темноте и суматохе начали сражаться друг с другом, так как их дорийские союзники по говору и внешнему виду были неотличимы от врагов-сиракузян, также дорийцев. Пароль, или синтема (σύνθημα) по-гречески, – секретное слово или фраза для опознания своих – стал известен противнику, и это лишь усугубило хаос. Этот горький урок показал, что одних лишь визуальных знаков отличия бывает недостаточно.

«Под сенью орлов и волков»: римский гений стандартизации опознавательных знаков

Если греки в вопросах военной идентификации зачастую полагались на сочетание личной инициативы и зарождающихся полисных традиций, то римляне, с их прагматизмом и стремлением к порядку во всём, подошли к этой проблеме куда более системно. Римская военная машина, веками оттачивавшая своё смертоносное искусство, породила одну из самых развитых и узнаваемых систем воинских знаков отличия в древнем мире.

На ранних этапах римской истории, во времена Республики и так называемой манипулярной армии (IV-II вв. до н.э.), система опознавания была ещё в стадии становления. Основной тактической единицей был манипул, состоявший из двух центурий. Каждый манипул имел свой собственный знак – сигнум (signum). Поначалу, как гласит предание, это был простой пучок сена или папоротника, привязанный к шесту – отсюда и само слово manipulus (буквально «горсть», «пучок»). Плиний Старший упоминает, что позднее в качестве наверший для сигнумов стали использовать изображения животных: волка (lupus), как напоминание о волчице, вскормившей Ромула и Рема; минотавра (minotaurus), возможно, как символ силы и ярости; коня (equus), олицетворявшего скорость и кавалерию; и вепря (aper), известного своей свирепостью. Вероятно, каждая из трёх линий манипулярного легиона – гастаты, принципы и триарии – могла иметь свои отличительные знаки или их вариации. Нёс сигнум специальный знаменосец – сигнифер (signifer), часто носивший поверх шлема звериную шкуру (волка или медведя), что делало его ещё более заметным и грозным. Эти ранние значки были не просто ориентирами на поле боя; они уже тогда начинали приобретать сакральное значение, становясь душой манипула.

Революционные изменения в римской армии, связанные с именем Гая Мария (конец II в. до н.э.), коснулись и системы знамён. Реформы Мария привели к созданию когортного легиона и стандартизации главного символа легиона – серебряного (позднее иногда золотого) орла, аквилы (aquila). Орёл, птица Юпитера, верховного бога римского пантеона, стал священным знаком легиона, его честью и душой. Потеря аквилы считалась величайшим позором, который можно было смыть только кровью или возвращением святыни. Нёс орла аквилифер (aquilifer), один из самых уважаемых старших воинов легиона, избиравшийся за храбрость и преданность. В бою аквила служила точкой сбора для всего легиона, её движение указывало направление атаки или отступления.

Помимо легионного орла, каждая из десяти когорт легиона имела свой собственный сигнум. Обычно это был длинный шест, украшенный фалерами – металлическими дисками (часто серебряными), которые могли быть наградами за доблесть, венками, изображениями императора (в имперский период), а на самом верху часто помещалась открытая ладонь (manus), символ верности и власти, или табличка с номером и названием когорты. Сигниферы когорт также были важными фигурами, ответственными за сохранность значка и передачу сигналов.

Для отдельных отрядов (вексилляций), направляемых для выполнения особых задач, а также для кавалерийских ал и вспомогательных когорт (auxilia) использовались вексиллумы (vexillum) – небольшие квадратные или прямоугольные полотнища ткани, обычно красного или пурпурного цвета, прикреплённые к поперечной перекладине на древке; такой значок нёс вексилларий (vexillarius). На вексиллумах могли изображаться номер и название части, её эмблема (например, козерог для II Августова легиона, бык для X Охраняющего пролив легиона), или символы, связанные с императором.

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

Вексилларий (справа) с вексиллумом

Римляне уделяли огромное внимание и личным знакам отличия командного состава. Центурионы, становой хребет легиона, командиры центурий, носили на шлемах поперечный гребень из конского волоса или перьев (crista transversa), окрашенный обычно в яркий цвет. Этот гребень делал их легко узнаваемыми в гуще сражения, позволяя солдатам видеть своего командира и следовать за ним. Кроме того, атрибутом центуриона была витис (vitis) – короткая палка из виноградной лозы, символ его власти и права наказывать провинившихся солдат. Помощник центуриона, опцион (optio), также имел отличительный знак – длинный посох с шарообразным навершием (хастиле), которым он, помимо прочего, помогал выравнивать ряды.

Щиты римских легионеров (скутумы), изначально овальные, а затем большие прямоугольные или полуцилиндрические, также со временем стали нести на себе опознавательные рисунки. Если в республиканский период роспись щитов была, вероятно, более индивидуальной, то в имперскую эпоху легионы часто имели свои характерные, хотя и не всегда строго унифицированные, эмблемы. Это могли быть молнии Юпитера, крылья, лавровые венки, изображения животных или мифологических существ, связанные с историей или местом формирования легиона. Знаменитая колонна Траяна в Риме и находки щитов в Дура-Европос (Сирия) дают нам представление о разнообразии этих рисунков. Флавий Вегеций Ренат, позднеримский военный теоретик, в своём трактате «О военном деле» писал: «Чтобы воины в суматохе боя не отрывались от своих товарищей, каждая когорта раскрашивала щиты особым, только ей присущим образом. Имя каждого воина также писалось на его щите, вместе с номером когорты и центурии, к которой он принадлежал». Хотя это описание относится к поздней империи, оно отражает общую тенденцию к стандартизации.

Психологическое значение знамён и знаков отличия в римской армии было огромным. Они были не просто указателями, а воплощением воинской чести, славы легиона, его связи с Римом и императором. Вокруг них сплачивались в бою, за них умирали. Вегеций подчёркивал, что солдат нужно с самого начала обучать «следовать за знамёнами и не отходить от них ни на шаг». Знамёна были зримым выражением порядка и дисциплины – тех качеств, которые и делали римскую армию столь грозной силой.

«Клич, труба и тайное слово»: незримые нити братства по оружию

В грохоте и сумятице древней битвы, когда пыль, дым и кровь делали визуальное опознание затруднительным, а то и невозможным, на помощь приходили другие чувства – прежде всего слух. Звуки войны не только вселяли ужас, но и несли важную информацию, сплетая невидимые нити между своими и отделяя их от чужих.

Боевые кличи были, пожалуй, древнейшим способом звуковой идентификации и психологического воздействия. Греки перед атакой обычно пели пеан – гимн, изначально посвящённый Аполлону, но со временем ставший общим боевым гимном, призванным поднять дух и испросить божественной помощи. Также был распространён клич «Алала!», звукоподражательный, возможно, имитирующий крик хищной птицы, и просто призванный вселить ужас во врага. Римляне не имели единого стандартизированного клича; их возгласы могли быть разными – от призывов к богам («Марс, помоги!») до выкрикивания названий своих легионов или имени полководца. В более поздний период некоторые римские части, особенно состоявшие из германцев, переняли барритус – устрашающий, постепенно нарастающий боевой клич, начинавшийся с низкого рокота и переходивший в яростный рёв. Боевые кличи выполняли несколько функций: они помогали воинам преодолеть страх, придавали им чувство единства, деморализовали противника и, конечно же, служили опознавательным знаком – по характерному крику можно было отличить своих.

Если боевые кличи были скорее стихийным проявлением боевого духа, то музыкальные инструменты служили для передачи чётких команд и сигналов. У греков главным сигнальным инструментом была сальпинга (σάλπιγξ) – прямая, обычно бронзовая труба с раструбом. Её резкие, пронзительные звуки возвещали о начале атаки, сигнале к отступлению, смене построения или других манёврах. Римляне довели использование военных музыкальных инструментов до совершенства. В их арсенале были туба (tuba) – длинная прямая бронзовая труба, похожая на греческую сальпингу, издававшая мощные, низкие звуки; корну (cornu) – большой, изогнутый в виде буквы G или C рог, дававший более мягкий, но также громкий звук; буцина (bucina) – меньший по размеру рог или труба, использовавшаяся для различных сигналов в лагере и на марше; и литуус (lituus) – J-образная труба, характерная для кавалерии. Вегеций подробно описывает систему сигналов: «Музыка легиона состоит из труб, рожков и буцин. Труба звучит при атаке и отступлении. Рожки используются только для управления движением знамён… На поле боя трубы и рожки звучат вместе». Существовал даже особый сигнал – классикум (classicum), исполняемый на буцинах, который звучал только в присутствии главнокомандующего или при исполнении смертного приговора, как знак высшей власти. Солдаты с самого начала обучения приучались распознавать эти сигналы и беспрекословно им подчиняться.

Свой среди чужих, чужой среди своих: искусство опознания на полях древних сражений Античность, Древний Рим, Длиннопост

Корну

Однако самым надёжным способом отличить своего от чужого в непосредственной близости, особенно ночью или в условиях плохой видимости, был пароль. У греков он назывался симболон (σύμβολον) или синтема (σύνθημα). У римлян для этой цели служила тессера (tessera) – так называли и сам пароль, и небольшую деревянную дощечку, на которой он записывался. Пароль обычно устанавливался ежедневно главнокомандующим и сообщался по цепочке командирам подразделений. В римской армии за раздачу пароля отвечал специальный старший воин – тессерарий (tesserarius). Полибий в своей «Всеобщей истории» детально описывает этот процесс: «Способ, которым они обеспечивают передачу пароля на ночь, следующий: из десятого манипула каждого разряда пехоты и кавалерии… трибун выбирает одного человека… и приказывает ему являться к его палатке каждый день на закате. Этот человек, получив от трибуна пароль – деревянную дощечку с написанным на ней словом, – возвращается к себе и передаёт его вместе с дощечкой командиру следующего манипула, тот, в свою очередь, передаёт следующему, и так далее, пока он не достигнет первых манипулов… Они обязаны доставить дощечку трибунам до наступления темноты». Пароль был жизненно важен для часовых на постах, для ночных дозоров, для опознания отставших или заблудившихся воинов. В качестве паролей могли использоваться имена богов («Марс», «Юпитер Победитель»), императоров («Август Феликс»), отвлечённые понятия («Победа», «Доблесть») или что-то связанное с текущей военной ситуацией. Знание пароля было пропуском в свой лагерь и гарантией того, что тебя не примут за вражеского лазутчика. Однако и здесь существовали риски: пароль мог быть подслушан, или захваченный в плен солдат мог под пыткой его выдать.

Помимо этих основных методов, существовали и другие, менее формализованные способы опознания. Это могли быть особенности причёски или бороды (например, длинные волосы спартанцев, которые они тщательно расчёсывали перед битвой), татуировки (известно, что фракийцы, пикты и некоторые другие народы практиковали татуировку; есть сведения, что и римские солдаты иногда наносили на тело знаки принадлежности к армии или легиону, хотя вопрос их использования для идентификации в бою остаётся дискуссионным). Специфический жаргон, известные только в своём кругу шутки или песни также могли служить маркерами «свойскости». И, конечно же, огромную роль играла личная узнаваемость в рамках небольших подразделений, таких как римское контуберниум (contubernium) – группа из восьми солдат, живших в одной палатке, деливших пищу и тяготы службы. Эти воины знали друг друга в лицо, по голосу, по походке, что в ближнем бою часто было надёжнее любых формальных знаков.

«Когда свои становятся чужими»: роковые ошибки, обман и цена невнимательности

Несмотря на все ухищрения, придумываемые полководцами и самими воинами для опознания «своих» на поле брани, история древних войн пестрит трагическими примерами ошибок, когда друг принимался за врага, и оружие обращалось против тех, кого должно было защищать. Туман войны, как физический, так и ментальный, часто оказывался сильнее любых знаков и символов, приводя к непоправимым последствиям.

Один из самых хрестоматийных примеров – уже упоминавшаяся ночная битва афинян на плато Эпиполы во время осады Сиракуз (413 г. до н.э.), подробно описанная Фукидидом. Афинское войско, пытаясь захватить ключевые высоты под покровом темноты, столкнулось с отчаянным сопротивлением сиракузян. В хаосе ночного боя, освещаемого лишь неверным светом луны, афиняне быстро потеряли строй и управление. Фукидид пишет: «В возникшей сумятице было трудно отличить друга от врага. Афиняне оказались в особенно невыгодном положении, потому что пароль стал известен врагу, так как они выкрикивали его громко. Более того, дорийские аргивяне и керкиряне, а также любые другие дорийские народы на стороне афинян, вызывали у афинян замешательство всякий раз, когда подходили, ибо их не только принимали за врагов из-за их говора, но и их внешний вид внушал ужас афинянам… Афиняне, как только они были приведены в беспорядок, во многих частях поля, даже когда они одерживали верх, были побеждены своими же людьми, и не только вызывали ужас друг у друга, но и фактически вступали в драку между собой, и их с трудом удавалось разнять». Этот эпизод стал уроком о том, как легко в пылу сражения рушатся все системы опознавания, и как быстро союзники могут превратиться в смертельных врагов.

Подобные инциденты случались и в других греческих войнах. Например, в битве при Делии (424 г. до н.э.) между беотийцами и афинянами также имели место случаи непреднамеренных атак на своих, усугублённые схожестью вооружения и суматохой боя.

Римские гражданские войны представляли собой особую проблему в плане идентификации. Когда на поле боя сходились легионы, обученные по одной системе, вооружённые одинаково и говорящие на одном языке, отличить сторонника Цезаря от помпеянца, или солдата Октавиана от воина Антония, было невероятно сложно. В таких условиях роль паролей и временных полевых знаков (например, веточек определённого дерева, воткнутых в шлем, или повязок определённого цвета) возрастала многократно. Но и они не всегда спасали. В битве при Филиппах (42 г. до н.э.), где сошлись армии республиканцев (Брута и Кассия) и триумвиров (Октавиана и Антония), силы Брута, успешно атаковавшие лагерь Октавиана, по ошибке приняли наступающие отряды Кассия, спешившие им на помощь, за вражеское подкрепление и атаковали их, что в итоге привело к общему поражению республиканцев и самоубийству Кассия.

Помимо непреднамеренных ошибок, существовала и практика сознательного обмана – так называемые ruses de guerre (военные хитрости). Захват вражеских знамён или доспехов и их использование для проникновения в ряды противника или для внезапной атаки было распространённым приёмом. Если удавалось узнать вражеский пароль или боевой клич, это также могло быть использовано для дезориентации и обмана. История знает немало примеров, когда отряды, переодетые во вражескую форму или несущие чужие значки, добивались тактического успеха, внося сумятицу и панику.

Случаи непреднамеренных атак на своих или успешный вражеский обман имели тяжелейшие психологические последствия. Они подрывали доверие между солдатами, порождали подозрительность и страх, снижали боевой дух и сплочённость подразделений. Цена невнимательности или ошибки в опознании была слишком высока – не только потерянные жизни, но и проигранные сражения, а иногда и целые войны.

Древний мир так и не смог выработать абсолютно надёжной системы идентификации «свой-чужой». Каждое нововведение, будь то стандартизированные щитовые эмблемы, сложные сигналы труб или хитроумные пароли, порождало и контрмеры со стороны противника. Это была вечная гонка вооружений в миниатюре, где на кону стояла жизнь отдельного воина и успех всего войска. И хотя современные технологии, казалось бы, должны были решить эту проблему, призрак непреднамеренных атак на своих до сих пор витает над полями сражений, напоминая о том, что в кровавом тумане войны различить своих и чужих – по-прежнему одно из самых сложных искусств.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там тексты выходят раньше.

Показать полностью 6
11

Возвращение Мартена Герра: самозванство и судебные интриги в Гаскони XVI века

Возвращение Мартена Герра: самозванство и судебные интриги в Гаскони XVI века Средневековье, Франция, Длиннопост

В один из тех дней 1556 года, когда солнце щедро заливало светом поля Артига, деревушки в графстве Фуа, что в предгорьях Пиренеев, местный крестьянин, возвращаясь с поля, столкнулся с путником. Лицо незнакомца показалось ему смутно знакомым, напомнив Мартена Герра, зажиточного односельчанина, покинувшего родные края лет восемь назад после досадной ссоры с отцом из-за какой-то мелочи – то ли украденного зерна, то ли невозвращенного долга. С тех пор о Мартене не было ни слуху ни духу.

«Уж не ты ли будешь Мартен Герр, муж Бертраны де Рольс?» – полюбопытствовал крестьянин. Путник, помедлив мгновение, словно выныривая из глубоких раздумий, утвердительно кивнул. Новость о возвращении блудного сына мигом облетела Артига.

Прибыв в деревню, «новый» Мартен с охотой рассказывал о восьми годах, проведенных в скитаниях и приключениях, о службе в королевских войсках и о твердом решении наконец-то остепениться и мирно зажить с женой и сыном Санкси. Мальчика, родившегося в 1548 году, аккурат в год исчезновения отца, Мартен, по сути, и не видел. Бертрана де Рольс и Мартен Герр поженились совсем юными, и первенец в их семье появился далеко не сразу, что в те времена считалось дурным знаком и поводом для пересудов. Едва Санкси появился на свет, как его отец, молодой и горячий, решил попытать счастья на чужбине, оставив жену и крохотного сына.

Бертрана, измученная годами одиночества и неопределенности, не скрывала своей радости. Родители тщетно пытались выдать ее замуж снова, но она упорно хранила верность пропавшему супругу, надеясь на его возвращение. И вот, ее надежды сбылись. Семейная жизнь быстро наладилась, и вскоре у пары родились две дочери, наполнив дом детским смехом.

Однако возвращение «блудного сына» пришлось по вкусу далеко не всем в Артига, и уж точно не дяде Мартена, Пьеру Герру. Отец Мартена, Санкси Герр-старший, скончался за время отсутствия сына. Пьер, его родной брат, взял на себя управление имуществом племянника, не забывая при этом и о собственных интересах. Появление «воскресшего» Мартена, требующего не только возврата своих земель и активов, но и подробного отчета о дядином управлении, стало для Пьера Герра крайне неприятным сюрпризом. Он-то уже, поди, считал себя полноправным хозяином.

Дядя, человек крутого нрава и нечистый на руку, затаил злобу. Он не собирался так просто расставаться с нажитым и начал открытую войну против племянника, обвинив его в самозванстве. Пьер громогласно заявлял, что этот человек – обманщик, присвоивший имя Мартена Герра, дабы завладеть его состоянием и уютным семейным очагом. Бертрана горячо защищала мужа, утверждая, что узнала его, несмотря на годы разлуки. Семья Герр, как и вся деревня Артига, раскололась на два враждующих лагеря. Даже родные сестры Мартена, после некоторых колебаний, признали в пришельце своего брата, вспомнив детские приметы и привычки.

Ситуацию усугубляло и то, что за время отсутствия Мартена умер и его тесть. Вдова, мать Бертраны, недолго горюя, вышла замуж за того самого Пьера Герра. Теперь эта новоиспеченная пара оказывала на Бертрану колоссальное давление, требуя, чтобы она отреклась от «мужа». Они и прежде, еще до исчезновения Мартена, нашептывали молодой женщине, что ее брак неудачен, утверждая, будто Мартен «связан» колдовством и оттого бесплоден – до тех пор, пока рождение маленького Санкси не опровергло эти злые наветы.

Пьер Герр, одержимый идеей избавиться от незваного гостя, пускал в ход любые средства. Он распространял слухи, что подрастающий Санкси совершенно не похож на своего «отца». Упрямый дядя повсюду рассказывал, что настоящий Мартен в юности обожал фехтование, а этот, которого Бертрана признала своим мужем, не проявляет к этому искусству ни малейшего интереса. По деревне поползли даже более зловещие сплетни: будто бы Пьер и его новая жена, мать Бертраны, пытались организовать убийство «самозванца», чье возвращение нарушило их спокойное и сытое существование.

Масла в огонь подлил некий путешественник, утверждавший, что хорошо знал Мартена Герра и что тот потерял ногу в битве при Сен-Кантене. Было ли появление этого свидетеля случайностью, или же это Пьер Герр проявил недюжинную смекалку, разыскав человека, чьи показания могли подтвердить его правоту? Загадка, покрытая пылью веков.

Языковой барьер и первые тучи над самозванцем

Вскоре объявился еще один «осведомленный» человек, заявивший, что прекрасно знает этого «вернувшегося» Мартена Герра. По его словам, настоящее имя пришельца – Арно дю Тиль по прозвищу Пансет (что на гасконском диалекте означало «брюшко»), уроженец деревни Сажас в Гаскони. Этот свидетель добавил, что Арно некоторое время проживал в соседней с Артига деревне и слыл хитрецом и пройдохой, замешанным в сомнительных делишках. Казалось, Пьер Герр одержал верх. «Мартена», а точнее Арно, бросили в тюрьму.

Начался судебный процесс в городе Рьё. Согласно знаменитому Ордонансу Виллер-Котре, изданному королем Франциском I в 1539 году, обвиняемый должен был защищать себя сам, причем на своем родном языке. Данный указ, среди прочего, предписывал обязательное использование французского языка во всех официальных документах и судопроизводстве, имея целью унифицировать юридическую практику в королевстве. Однако в XVI веке Франция была еще далека от языкового единообразия.

Суд заслушал несколько сотен свидетелей. Сегодня трудно представить всю сложность и запутанность судебных заседаний той эпохи, осложнявшихся из-за языкового многообразия. Обвиняемые, свидетели, судьи – все говорили на разных диалектах и наречиях.

Когда дело Мартена Герра дошло до Парламента Тулузы, высшей судебной инстанции в регионе, пришлось учитывать, что семья Герр имела баскские корни. Они переселились в графство Фуа из Страны Басков в 1527 году (тогда их фамилия звучала как Дагерр). Мартену в ту пору было три или четыре года, и он, несомненно, знал основы баскского языка, прежде чем перейти на широко распространенный в регионе окситанский. Арно же, выдававший себя за Мартена, был родом из Гаскони и говорил на гасконском диалекте окситанского языка, который, однако, имел свои фонетические и лексические особенности. Можно лишь догадываться, насколько это переплетение языков и диалектов затрудняло разбирательство, превращая его порой в настоящее вавилонское столпотворение.

Некоторые свидетели давали показания, которые можно было истолковать в пользу «Мартена»/Арно, но большинство склонялось к версии об обмане. Чувствуя, что дело пахнет жареным и что ему грозит суровое наказание, Арно не пал духом и решил подать апелляцию в Парламент Тулузы. Это была его последняя надежда.

В те времена крестьяне редко доходили до столь высоких инстанций, но Арно, видимо, был человеком не робкого десятка и обладал незаурядным умом, раз уж сумел так долго водить за нос целую деревню и даже обзавестись семьей под чужим именем. Его уверенность в себе и знание мельчайших подробностей из жизни настоящего Мартена поражали. Он помнил детали детства, соседей, семейные истории – все то, что, казалось бы, мог знать только истинный Мартен Герр. Это обстоятельство сильно смущало судей и заставляло некоторых сомневаться в его виновности.

Тулузский фарс и явление одноногого солдата

Новый судебный процесс открылся в Тулузе в апреле 1560 года. Докладчиком по делу был назначен Жан де Кора, известный юрист и член Парламента. С самого начала Кора проникся необъяснимой симпатией к обвиняемому. Он был убежден, что Бертрана де Рольс, даже после стольких лет разлуки, не могла ошибиться и принять в свое супружеское ложе чужого мужчину, интимные особенности которого не были бы ей известны до мельчайших подробностей. В глазах Жана де Кора главным злодеем в этой истории выступал Пьер Герр, которого докладчик считал алчным и беспринципным человеком, стремящимся окончательно ограбить своего племянника.

Кора, человек просвещенный и гуманный для своего времени, был известен своими прогрессивными взглядами и склонностью к кальвинизму, что уже само по себе делало его фигуру заметной и неоднозначной в католической Тулузе. Его юридический трактат по делу Мартена Герра, "Arrêt mémorable du Parlement de Toulouse", опубликованный в 1561 году, стал бестселлером и принес этому необычному случаю долгую славу. В своем труде Кора писал: «Это деяние, в своем роде, величайшее, самое поразительное и удивительное из всех, о каких только можно прочесть в каких-либо Анналах».

Судебные слушания в Тулузе привлекали множество зевак. Среди зрителей, внимавших перипетиям этого необычного дела, был и молодой Мишель де Монтень, будущий великий философ, который позже упомянет этот случай в своих «Опытах» как пример ненадежности человеческих суждений и легкости, с которой люди поддаются обману. Монтень, размышляя о деле, задавался вопросом о природе истины и способности человека ее постичь, особенно когда речь идет о чужой идентичности и глубинах человеческой души.

Процесс близился к завершению, и все указывало на то, что Арно дю Тиля вот-вот оправдают. Жан де Кора уже готовил свою триумфальную речь. Но тут, в самый напряженный момент, когда судьи готовы были огласить вердикт, произошел невероятный, поистине театральный поворот. В зал заседаний, тяжело стуча деревянным протезом, вошел одноногий мужчина. Он заявил, что является настоящим Мартеном Герром.

Солдат рассказал, как был ранен в битве при Сен-Кантене в 1557 году, сражаясь в рядах испанской армии против французов, и поведал о своей полной опасностей жизни наемника. Бертрана, увидев его, упала на колени и, рыдая, стала молить о прощении своего «истинного» мужа. Лже-Мартен, Арно дю Тиль, поняв, что игра проиграна, во всем сознался. Его самообладание, так долго поражавшее судей, оставило его. Маска спала, и перед судом предстал обычный мошенник, пусть и незаурядного таланта.

Арно был немедленно приговорен к смертной казни по семи пунктам обвинения, включая обман, прелюбодеяние и присвоение чужой личности. Виселицу установили прямо перед домом семьи Герр в Артига. Там и закончилось «приключение» вернувшегося Мартена Герра, а точнее, Арно дю Тиля. Последними словами казненного, обращенными к настоящему Мартену, была просьба не обижать Бертрану.

Тело самозванца, по некоторым свидетельствам, было сожжено, как поступали с останками колдунов. Удивительная осведомленность Арно о жизни настоящего Мартена породила слухи о том, что он был связан с нечистой силой. Многие верили, что такое знание мельчайших деталей могло быть внушено ему «фамильяром» – так в те времена называли демона, вселившегося в тело и душу человека. Сам Жан де Кора в своем отчете отмечал: «...он казался более чудовищным и удивительным, чем все остальные». И заключал: «Безусловно, были веские основания полагать, что у этого обвиняемого был некий фамильяр» (другими словами, мелкий бес).

За кулисами громкого дела: политические игры и тень Жана де Кора

В XVI веке, эпохе бурных политических перемен и непрекращающихся войн, случаи исчезновения людей и подмены личности, вероятно, не были такой уж редкостью. Почему же банальная, на первый взгляд, история Мартена Герра приобрела столь громкую известность, пережила века и до сих пор будоражит воображение историков, писателей и кинематографистов? Каприз истории? Или же это был судебный процесс, разыгранный на фоне острых религиозных полемик и политической напряженности?

Если присмотреться внимательнее, то современников интересовал не столько сам Мартен/Арно, сколько фигура Жана де Кора, докладчика по делу. Жан де Кора склонялся к невиновности Арно, руководствуясь внутренним убеждением, однако у этого влиятельного юриста имелось немало недоброжелателей. В 1560 году правовед находился на пике своей карьеры. Его авторитет был настолько высок, что к нему за консультациями обращались даже итальянские суды, как это было, например, в Ферраре.

Король Генрих II высоко ценил его советы в юридических вопросах и в 1553 году назначил его советником Парламента Тулузы. Овдовев, Жан де Кора женился на Жаклин де Бюсси, принадлежавшей к известной кальвинистской семье. Кора разделял веру своей супруги. Однако его принадлежность к Реформатской церкви вызывала беспокойство у католического большинства, тем более что к 1560 году многие члены Парламента Тулузы и несколько капитулов (городских магистратов) «розового города», как называли Тулузу, также симпатизировали идеям Кальвина.

Харизма и влияние Жана де Кора делали его «опасным» человеком в глазах католиков. А политическая ситуация во Франции в момент процесса Герра была крайне нестабильной. В 1559 году король Генрих II трагически погиб от раны, полученной на рыцарском турнире от копья Габриэля де Монтгомери. Его старший сын, Франциск II, болезненный подросток, находившийся под сильным влиянием своей матери Екатерины Медичи и могущественных герцогов Гизов, ярых католиков, с трудом лавировал между враждующими религиозными фракциями.

В 1560 году король назначил Мишеля де л’Опиталя Великим канцлером Франции. Канцлер был человеком умеренных взглядов, сторонником веротерпимости и компромисса между католиками и протестантами. Мишель де л’Опиталь также объявил о созыве Генеральных штатов (высшего сословно-представительного органа во Франции XIV–XVIII веков). В этой напряженной обстановке победа Жана де Кора на предстоящих выборах в Генеральные штаты казалась весьма вероятной. Для влиятельного юриста-кальвиниста это был шанс получить общенациональную трибуну, возможность идеи своей религиозной доктрины и влиять на государственные решения, что серьезно беспокоило его католических оппонентов. Они опасались усиления протестантской фракции и подрыва своего доминирующего положения, поэтому для его врагов дело Мартена Герра стало удобным поводом, чтобы начать кампанию по его дискредитации.

Очевидно, что некоторые члены тулузского Парламента плели интриги против Кора. Вряд ли случайно однажды Пьеру Герру сообщили, что его племянник Мартен потерял на войне ногу. Можно с большой долей уверенности предположить, что этот «удачный» свидетель появился не из ниоткуда. И уж тем более не случайно одноногий калека так эффектно возник в зале Парламента Тулузы, хотя до этого он ни разу не проявлял желания вернуться к родным.

И на то были веские причины. Этот самый настоящий Мартен Герр, после скверной ссоры со своим отцом Санкси Герром, бежал в Бургос, в Испанию, и поступил на службу к кардиналу Франциско де Мендоса-и-Бобадилья. В 1557 году при осаде Сен-Кантена он сражался в рядах испанцев с такой отвагой, что заслужил награду от самого короля Филиппа II Испанского. С тех пор Мартен Герр жил в госпитале для военных инвалидов, стараясь не привлекать к себе внимания, поскольку воевал на стороне врагов Франции.

Несомненно, настоящий Мартен Герр не желал ничего иного, кроме как быть забытым. Но некий Антуан де Пауло, чей сын был Магистром ордена Святого Иоанна Иерусалимского, разыскал калеку и, пустив в ход какие-то интриги, добился для него королевского прощения за этот явный акт государственной измены.

Получается, появление настоящего Мартена Герра в самый кульминационный момент процесса было, скорее всего, не случайностью, а хорошо срежиссированным ходом в сложной политической игре, направленной против Жана де Кора и растущего влияния протестантов на юге Франции. Это дело стало одним из многих частных примеров глубокого кризиса, охватившего страну, которая стояла на пороге затяжных и кровопролитных религиозных гражданских войн.

***********************
Подпишись на мой канал в Телеграм - там тексты выходят раньше.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!