
ReadOnly3000

Курт Воннегут "Только ты и я, Сэмми"
Только ты и я, Сэмми
1
Этот рассказ — про солдат, но военным я бы его не назвал. Когда эта история случилась, война уже закончилась, так что скорее это рассказ об убийстве. Никакой загадки тут нет — просто убийство.
Меня зовут Сэм Клайнханс. Имя немецкое, и я с сожалением должен сказать, что какое-то время перед войной мой отец имел отношение к немецко-американскому Бунду в Нью-Джерси. Когда он понял, чем они там занимаются, он быстренько унес оттуда ноги. Но многие из наших краев прилипли к Бунду основательно. Помню, несколько семей на нашей улице пришли в бешеный восторг от того, что Гитлер творил в родимом отечестве, в итоге они все продали и махнули на жительство в Германию.
Кое-кто из их детей был моим ровесником, и когда Америка ввязалась в войну и я пехотинцем отправился в Европу, меня какое-то время мучил вопрос: не придется ли мне стрелять в кого-то из моих корешей? Насколько я знаю, до этого дело не дошло. Позже мне стало известно, что большинство этих молодых бундовцев, принявших немецкое гражданство, загремели пехотинцами на русский фронт. Кому-то досталась мелкая разведывательная работа, им приказали потихоньку внедриться в американские войска, но таких оказалось мало. Немцы им ни черта не доверяли — по крайней мере именно это написал отцу один из бывших соседей с просьбой о поддержке от Американского общества по оказанию помощи. Этот же человек написал, что готов на все, лишь бы вернуться в Штаты — подозреваю, так думали они все.
Когда мы наконец вступили в войну, близость к этой публике и штучки Бунда сделали меня очень чувствительным к моему немецкому происхождению. Наверное, в глазах многих я выглядел придурком, когда распространялся о преданности, о борьбе за правое дело и тому подобной героике. Не скажу, что остальные парни в нашей армии во все это не верили — просто говорить об этом было как-то не модно. Тогда, во времена Второй мировой.
Сейчас, вспоминая ту эпоху, я знаю — наивности мне было не занимать. Помню, к примеру, что я сказал утром восьмого мая, когда война с Германией закончилась.
— Не замечательно ли это? — вскричал я.
— Что не замечательно? — спросил рядовой Джордж Фишер и поднял бровь, будто сказал нечто весьма глубокомысленное. Он почесывал спину о прядь колючей проволоки и скорее всего думал о чем-то другом. Наверное, о еде, сигаретах или даже о женщинах.
Вступать в беседу с Джорджем на глазах у коллег — это был не самый умный поступок. Друзей в лагере у него не осталось, а если кто пытался с ним корешиться, тот рисковал изведать полное одиночество. Все мы крутились на территории лагеря, и Джордж и я случайно — как мне тогда казалось — очутились рядом у ворот.
В нашем лагере для военнопленных немцы назначили его старшим над американцами. Якобы потому, что он умел говорить по-немецки. Джордж, во всяком случае, эту привилегию использовал как следует. Он был намного толще любого из нас — так что, вполне возможно, в ту минуту думал о женщинах. Примерно через месяц после того как нас взяли в плен, все мы, кроме него, эту тему закрыли. Ведь все мы — кроме Джорджа — восемь месяцев жили на одной картошке, поэтому, повторюсь, тема женщин была не более популярна, чем разговор о выращивании орхидей или игре на цитре.
Если бы передо мной явилась Бетти Грейбл и пообещала сделать все, что моей душе угодно, я скорее всего попросил бы ее приготовить для меня сандвич с ореховым маслом и желе. Но в тот день на встречу с Джорджем и мной спешила отнюдь не Бетти, а русская армия. И мы вдвоем стояли у изгиба дороги перед тюремными воротами и слушали, как в долине, начиная подъем в нашу сторону, завывают русские танки.
Большие пушки с северной стороны, которые грохотали целую неделю и трясли оконные рамы нашей тюрьмы, сейчас молчали, а наши охранники за ночь испарились. Раньше на дороге не двигалось ничего, кроме случайных крестьянских повозок. Сейчас там активно суетились люди, они кричали, толкались, спотыкались, бранились — хотели через холмы перебраться к Праге до того, как их схватят русские.
Подобного рода страх легко распространяется среди людей, которым совершенно нечего бояться. Все, кто бежал от русских, вовсе не были немцами. К примеру, помню, как английский младший капрал на наших с Джорджем глазах улепетывал в направлении Праги, будто за ним гнался сам дьявол.
— Эй, янки, шевелитесь! — велел он нам, запыхавшись. — Русские в двух милях отсюда. Вы же не хотите дожидаться их?
Когда ты полуголоден, а к английскому капралу это явно не относилось, тут есть свой плюс: думаешь только о том, как бы поесть.
— Ты все перепутал, братишка, — крикнул я ему. — Если не ошибаюсь, мы с ними союзники.
— Они не спрашивают, откуда ты взялся, янки. Они просто стреляют в кого ни попадя — так, для смеха.
И он скрылся за поворотом.
Я засмеялся и повернулся к Джорджу — тут меня ждал сюрприз. Его короткие толстые пальцы теребили рыжую копну волос, а похожее на луну лицо побелело — он смотрел туда, откуда должны были прийти русские. Лицо его отражало нечто, чего раньше мы никогда не видели: испуг.
До сих пор Джордж всегда был на высоте положения, независимо от того, с кем приходилось иметь дело: с нами или с немцами. Толстокожий, он умел блефовать и мог выкрутиться из любого положения.
Многие из его военных рассказов наверняка произвели бы впечатление на Элвина Йорка. Все мы были из одной дивизии, кроме Джорджа. Он попал в лагерь сам по себе и, по его словам, был на фронте с самого дня высадки союзников. Мы же, совершенно зеленые, попали в плен во время немецкого контрнаступления, проведя в зоне боевых действий всего неделю. Джордж успел понюхать пороху и претендовал на уважение. Он его получал — ему завидовали, но уважали. Но все это прошло, когда убили Джерри.
— Еще раз назовешь меня стукачом, приятель, я тебе всю рожу расквашу, — сказал он одному парню, чей шепоток случайно подслушал. — Сам знаешь, будь у тебя возможность, ты сделал бы то же самое. Охранники — придурки, я этим пользуюсь. Они думают, я на их стороне, вот и относятся ко мне хорошо. Вам-то что, хуже от этого? Нет. Ну и не лезьте не в свое дело.
Это случилось через несколько дней после побега, когда Джерри Салливена убили. Кто-то предупредил охрану о побеге. По крайней мере на это было очень похоже. Они ждали по ту сторону забора, у устья тоннеля — и Джерри вылез первым. Они могли и не стрелять в него, но выстрелили. Возможно, Джордж ни о чем охрану не предупреждал, но все мы в этом сильно сомневались — когда его не было поблизости.
Никто ничего не сказал ему прямо в лицо. Джордж ведь был крепыш и здоровяк, если помните, и продолжал наращивать мясо и дурной нрав, а мы потихоньку превращались в анемичные огородные пугала.
Но сейчас, с приближением русских, Джордж явно занервничал.
— Давай рванем в Прагу, Сэмми, — предложил он. — Только ты и я, так будет быстрее.
— Ты что, спятил? — спросил я. — Нам ни от кого не надо убегать, Джордж. Мы только что выиграли войну, а ты ведешь себя так, будто мы ее проиграли. До Праги, кстати говоря, шестьдесят миль. Русские появятся здесь через час-другой, очень может быть, они дадут грузовики — отвезти нас к своим. Спокойно, Джордж, ты разве слышишь, что кто-то стреляет?
— Нас с тобой, Сэмми, они точно застрелят. Ты даже на американца не похож. Они же дикари, Сэмми. Давай тикать, пока не поздно.
Насчет моей одежки, покрытой пятнами, заплатками и даже дырявой, он был прав. Я больше походил на обитателя городского «дна», чем на американского солдата. Зато Джордж, как вы догадываетесь, выглядел как картинка. Охранники подкидывали ему сигареты и подкармливали, и за удовольствие подымить он мог выменять в лагере все, что хотел. Таким манером Джордж собрал себе несколько комплектов одежды, охранники даже давали ему в пользование утюг — в их бараке таковой имелся, — и он был нашим местным денди.
Но теперь игра закончилась. Нужда в торговле с Джорджем отпала, а его покровители смылись. Может, его пугало именно это, а совсем не русские.
— Давай, Сэмми, дунем в Прагу, — попросил он. Он заискивал передо мной — человеком, для которого у него за восемь месяцев тесного общения не нашлось ни одного доброго слова.
— Дуй, если тебе надо, — отрезал я. — Моего разрешения, Джордж, можешь не спрашивать. Вперед. Я остаюсь с ребятами.
Он не шелохнулся.
— Ты и я, Сэмми, будем держаться вместе. — Он ухмыльнулся и приобнял меня за плечи.
Я рывком высвободился и пошел в глубь тюремного двора. Если нас с ним что и объединяло, так это рыжие волосы. Его поведение беспокоило меня: я не понимал, что он задумал, с чего вдруг решил стать моим лучшим другом. Джордж был из тех, кто просто так ничего не делает.
Он пошел за мной по двору и снова положил мне на плечо увесистую руку.
— Ладно, Сэмми, остаемся здесь и подождем.
— Делай что хочешь — мне плевать.
— Ладно, ладно, — засмеялся он. — Вот что предлагаю: раз нам все равно целый час ждать, давай пройдемся по дороге да посмотрим — вдруг удастся разжиться сигаретами или сувенирами? По-немецки оба говорим, так что у нас с тобой есть хороший шанс.
Мне страсть как хотелось курить, и он это знал. Месяца два назад я отдал ему за две сигареты пару перчаток — а тогда было довольно холодно — и с тех пор не курил ни разу. Естественно, я сразу стал думать, как бы сейчас затянуться. В ближайшем городке, Петерсвальде, в двух милях ходу, сигареты скорее всего есть.
— Что скажешь, Сэмми?
Я пожал плечами:
— Почему нет? Идем.
— Так-то лучше.
— Вы куда? — заорал один из ребят с тюремного двора.
— Поглядеть, что почем, — ответил Джордж.
— Через час вернемся, — добавил я.
— Может, и я с вами? — крикнул парень.
Джордж продолжал идти, не удостоив того ответом.
— Ходить толпой — только дело портить, — сказал он мне и подмигнул. — Вдвоем — самое то.
Я глянул на него. Лицо Джорджа расплылось в улыбке, но я все равно видел — он здорово испуган.
— Чего ты боишься, Джордж?
— Чтобы старина Джордж чего-то боялся? Не дождетесь!
Мы смешались с шумной толпой и пошли вверх по пологому склону — к Петерсвальду.
2
Иногда, думая о происшедшем в Петерсвальде, я пытаюсь найти себе оправдание: мол, был навеселе, слегка одурел, потому что слишком долго сидел взаперти, слишком долго жил впроголодь. Но в том-то и штука: делать то, что я сделал, меня никто не заставлял. Не могу сказать, что был загнан в угол. Я поступил так, а не иначе, потому что хотел этого.
Петерсвальд оказался совсем не тем, что я ожидал увидеть. Я надеялся найти там хотя бы пару магазинов, где можно выпросить или на худой конец стибрить пару сигарет и чего-нибудь пожевать. Но весь город состоял из двух десятков ферм, каждая со стеной и высоченными воротами. Они сбились в кучу на зеленой вершине холма и нависали над полями, так что все вместе напоминали надежную крепость. Конечно, эта «крепость» не имела ни малейшего шанса устоять перед танками и артиллерией, и было совершенно ясно, что давать русским бой здесь никто не собирается.
Кое-где из окон второго этажа торчали белые флаги — простыни, прицепленные к швабрам. Все ворота стояли нараспашку — безоговорочная капитуляция.
— Этот ничуть не хуже других. — Джордж схватил меня за руку, выдернул из толпы и через ворота завел во двор первой же фермы на нашем пути.
Земля во дворе была плотно утрамбована. Сам двор напоминал букву «П» — в крышке дом, по бокам фермерские сооружения, а в основании — стена и ворота. Двери пустых амбаров открыты, за окнами — притихший дом, и я впервые почувствовал себя тем, кем был на самом деле — охваченным тревогой чужаком. До той минуты я ходил, говорил и действовал, будто отличался от остальных, я — американец, и вся эта европейская заварушка меня вроде и не касалась, и уж тем более мне нечего бояться. Но вот я вошел в этот город-призрак, и в меня вселился страх…
Впрочем, возможно, я начал бояться Джорджа. Трудно сказать, может, это я сейчас так считаю, глядя в прошлое. Все же где-то в глубине души я беспокоился. Глаза Джорджа всякий раз округлялись и выражали неподдельный интерес при каждой моей реплике, а руки его были со мной в постоянном контакте: то он похлопывал меня, то поглаживал, то постукивал. И всякий раз, говоря о предполагаемом следующем шаге, Джордж добавлял: «Ты и я, Сэмми…»
— Эй, кто-нибудь! — закричал он. Эхо, отразившись от стен, не замедлило с ответом — и снова воцарилась тишина. — Красота, Сэмми, а? Похоже, весь дом — в нашем распоряжении. — Толчком он закрыл большую створку ворот, запер их на мощный деревянный засов. Я бы тогда эту створку с места не сдвинул, а Джордж запросто, глазом не моргнув. Он подошел ко мне, отряхнул ладони от пыли и ухмыльнулся.
— Ты что задумал, Джордж?
— Победителю — трофеи, разве не так? — Он пнул входную дверь, и она уступила. — Заходи, парень. Будь как дома. У Джорджи все схвачено — никто нам тут не помешает, выбирай, что душе мило. Подбери что-нибудь посимпатичнее для мамы, для подружки.
— Я хочу только покурить, — сказал я. — Так что смело открывай ворота — лично мне бояться нечего.
Из кармана полевой куртки Джордж достал пачку сигарет:
— Видишь, какой у тебя заботливый приятель. Держи.
— Зачем ты потащил меня в Петерсвальд за сигаретой, когда их у тебя целая пачка?
Он вошел в дом.
— А я люблю компанию, Сэмми. Тебе должно быть приятно. И вообще — рыжим положено держаться вместе.
— Идем отсюда, Джордж.
— Ворота заперты. Бояться нечего, Сэмми, ты же сам сказал. Больше жизни! Иди на кухню и сооруди там что-нибудь поесть. Ты голодный — вот в чем вся штука. Потом всю жизнь убиваться будешь, если сейчас такую возможность упустишь.
Он повернулся ко мне спиной и начал вытаскивать ящики, выкладывать на стол их содержимое и рыться в нем. При этом Джордж насвистывал мелодию какого-то старого танца, которую я не слышал с конца тридцатых годов.
А я стоял посреди комнаты и ловил кайф от первых глубоких затяжек. Глаза я прикрыл, а когда открыл снова, Джордж меня уже не интересовал. Бояться было нечего — чувство надвигающегося кошмара исчезло. Мне стало легче.
— Да, жильцы этого дома явно снялись в спешке, — сказал Джордж, все еще стоя ко мне спиной. Он поднял какую-то бутылочку. — Даже капли от сердца забыли. У моей старушки такие всегда были под рукой, если сердце прихватит. — Он убрал бутылочку в ящик. — Что по-немецки, что по-английски — звучит одинаково. Интересная штука стрихнин, Сэмми, маленькая доза может спасти тебе жизнь. — В свой распухший карман он опустил пару сережек. — Вот какая-нибудь девочка порадуется, — сказал он.
— Если привыкла ходить в дешевые магазины — порадуется.
— Выше нос, Сэмми! Ты что, хочешь своему другану настроение испортить? Иди в кухню и нарой там себе чего-нибудь поесть. Сейчас подойду.
Для победителя, которому положены трофеи, я выступил неплохо: на кухонном столе в тыльной части дома меня ждали три куска черного хлеба и большой ломоть сыра. В поисках ножа — нарезать сыр — я заглянул в шкафчик, где меня ждал сюрприз. Нож-то там был, но рядом я обнаружил пистолет, чуть больше моего кулака, а рядом лежала полная обойма. Я поиграл с ним, прикинул, как он работает, загнал обойму на место — посмотреть, входит ли она в пистолет. Хорошая штучка, очень милый сувенир. Я пожал плечами, собираясь все положить на место. Ведь если русские найдут у тебя пистолет, можно смело считать себя покойником.
— Сэмми! Куда запропастился? — окликнул меня Джордж.
Я сунул пистолет в карман брюк.
— Я в кухне, Джордж. Ну, что нашел — подвески королевы?
— Кое-что получше, Сэмми. — Он вошел в комнату, заметно запыхавшись, на лице появились розовые пятна. Джордж явно раздулся — напихал под куртку всякой всячины из других комнат. На стол он со стуком поставил бутылку бренди. — Как тебе, Сэмми? Можем себе устроить вечеринку в честь победы, верно, Сэмми? А то приедешь в свое Джерси и скажешь родне, мол, от старины Джорджа мне никогда и ничего не перепало. — Он хлопнул меня по спине. — Я нашел ее полненькую, Сэмми, а сейчас от нее осталась только половина, так что тебе предстоит догонять.
— Лучше я воздержусь, Джордж. Спасибо, но не хочу, чтобы эта штука меня угробила — я не в той форме.
Он сел на стул напротив меня и расплылся в широкой ухмылке.
— Доешь сандвич — сразу форму наберешь. Ты хоть понимаешь, что война кончилась! Разве за это не стоит выпить?
— Может, попозже.
Он не стал пить дальше. Умолк, явно задумавшись о чем-то серьезном, а я тоже молча жевал свой сандвич.
— А твой аппетит куда девался? — спросил я наконец.
— Никуда. В полном порядке. Просто я утром ел.
— Спасибо, что и мне предложил. Это был прощальный подарок от охранников?
Джордж улыбнулся, будто я воздал ему должное за все его делишки.
— Что с тобой, Сэмми, я стою тебе поперек горла?
— Разве я что-то сказал?
— Говорить и не требуется, парень. У тебя на уме то же, что у остальных. — Он откинулся на спинку стула, вытянул руки в стороны. — Я слышал, кое-кто из ребят задумал сдать меня как предателя, когда вернемся в Штаты. Ты с ними заодно, Сэмми? — Джордж был абсолютно спокоен, даже позевывал. Он тут же продолжил, не дав мне возможности ответить: — У несчастного старины Джорджа в целом мире никого нет, верно? Теперь он в полном одиночестве, верно? Вы-то, ребятки, полетите домой, а армия захочет побеседовать с Джорджи Фишером, верно?
— Зря ты волну гонишь, Джордж. Выкинь из головы. Никто не собирается…
Он поднялся, оперся рукой на стол, чтобы сохранить равновесие.
— Нетушки, Сэмми, я до всего дотумкался. Предатель — это ведь государственная измена, так? За это вполне можно на виселицу попасть, верно?
— Да успокойся ты, Джордж. Никто не собирается тебя вешать.
Я медленно поднялся.
— А я говорю, что до всего дотумкался. Быть Джорджи Фишером теперь — дело гиблое. Знаешь, что я придумал? — Он расстегнул ворот гимнастерки, снял с шеи персональный жетон и бросил его на пол. — Я стану другим человеком, Сэмми. По-моему, отличная идея, как считаешь?
Посуда в шкафу завибрировала — это приближались танки. Я направился к двери.
— Делай что хочешь, Джордж. Мне плевать. Лично я сдавать тебя не собираюсь. Я хочу только одного — вернуться домой целым и невредимым, поэтому сейчас отправляюсь в лагерь.
Джордж преградил мне дорогу и, подмигивая и усмехаясь, положил руку мне на плечо.
— Подожди, парень. Я же еще не все сказал. Хочешь знать, что собирается сделать твой приятель Джорджи? Тебе будет интересно это услышать.
— Будь здоров, Джордж.
Но он не сдвинулся с места.
— Лучше садись, Сэмми, и выпей. Успокой нервишки. Ни ты, ни я, малыш, в лагерь больше не вернемся. Ведь ребята в лагере знают, как выглядит Джорджи Фишер, а это испортит нам все планы, верно? Думаю, мне разумнее пару деньков тихо пересидеть, а потом объявиться в Праге, где меня никто не знает.
— Повторяю, Джордж: лично я никому ничего говорить не собираюсь.
— Ты садись, Сэмми. Выпей.
Голова у меня гудела, сказывалась усталость, а от черствого черного хлеба в желудке начались колики. Я сел.
— Вот и молодец, — похвалил он меня. — Если согласишься с моим планом, Сэмми, все будет быстро. Так вот, я сказал, что вместо Джорджи Фишера стану другим человеком.
— Дело хозяйское, Джордж.
— Фокус в том, что мне нужно новое имя и жетон. Твое меня вполне устраивает — что попросишь взамен? — Джордж перестал улыбаться. Он не валял дурака, а предлагал мне сделку. Он навис над столом, и потная розовая лепешка его лица оказалась в нескольких дюймах от моего. — Что скажешь, Сэмми? — зашептал он. — За твой жетон — двести зеленых наличными и вот эти часы. Как раз хватит на новенький «Ласалль», верно? Ты посмотри на эти часы, Сэмми, — в Нью-Йорке они стоят тысячу зеленых. Отбивают каждый час, показывают дату…
Забавно, что Джордж забыл: «Ласалль» свои дела уже свернул. Из кармана он вытащил пачку денег. Взяв нас в плен, немцы все наши деньги забрали, но кое-кто из ребят ухитрился спрятать несколько купюр за подкладку одежды. Джордж со своим сигаретным бизнесом вытряс из парней все до последнего доллара — докончил начатое немцами. Спрос и предложение — пять долларов за сигарету.
А вот часы меня удивили. До сих пор Джордж о них помалкивал — по очень понятной причине. Часы принадлежали Джерри Салливену — парню, которого пристрелили во время побега из тюрьмы.
— Откуда у тебя часы Джерри, Джордж?
Джордж пожал плечами:
— Прелесть, да? Джерри у меня за них сто сигарет выпросил. Пришлось ему последние запасы отдать.
— Когда это было, Джордж?
Широкой доверительной ухмылки на его лице уже не было. Наконец-то он разозлился.
— Что значит «когда»? Незадолго до того, как его шлепнули, если тебе так надо знать. — Он вонзил руки в свои рыжие вихры. — Давай говори, что его убили из-за меня. Ты же это думаешь — так прямо и говори.
— Я этого не думал, Джордж. Мне просто пришло в голову, как тебе с этой сделкой повезло. Джерри говорил мне, что часы достались ему от дедушки и он ни за что и никому их не отдаст. Вот и все. Поэтому меня удивляет, что он выменял их на сигареты.
— Какой смысл оправдываться? — сердито спросил он. — Как я докажу, что непричастен к его смерти? Вы свалили ее на меня только потому, что мои дела идут хорошо, а ваши — нет. А у меня с Джерри все было по-честному, и я убью любого, кто скажет, что это не так. А сейчас я играю по-честному с тобой, Сэмми. Хочешь зелень и часы или нет?
Я вспомнил вечер перед побегом: перед тем как лезть в тоннель, Джерри сказал:
— Господи, вот бы сейчас курнуть.
Танки уже не просто гудели — они ревели.
Видимо, уже проехали мимо нашего лагеря и теперь одолевали последнюю милю, поднимались к Петерсвальду. Время для развлечений быстро подходило к концу.
— Предложение отличное, Джордж, придумано здорово, но что должен делать я, пока мной будешь ты?
— Почти ничего, малыш. Ты просто на время должен забыть, кто ты такой. Объявляешься в Праге и говоришь: у меня начисто отшибло память. Поводи их так за нос ровно столько, сколько мне понадобится на то, чтобы вернуться в Штаты. Десять дней, Сэмми, всех дел. Номер сработает, Сэмми, мы оба рыжие и примерно одного роста.
— И что произойдет, когда выяснится, что Сэм Клайнханс — это я?
— Так я-то буду уже далеко — в Штатах. Там они меня не найдут. Так что, Сэмми, — спросил он, явно теряя терпение, — договорились?
Схема была совершенно идиотской, шансы на успех равнялись абсолютному нулю. Я посмотрел Джорджу в глаза и, как мне показалось, увидел, что он и сам это понимает. Может, Джордж и думал раньше, что на дурака эта идея проскочит, но сейчас явно не верил в это. Я взглянул на лежавшие на столе часы и вспомнил, как в лагерь затаскивали труп Джерри Салливена. Одним из тех, кто тащил тело, точно был Джордж.
Тут я понял, что в кармане у меня лежит пистолет.
— Иди к черту, Джордж, — сказал я.
Он не удивился. Подтолкнул ко мне бутылку.
— Выпей и обдумай все как следует. Пытаешься усложнить жизнь нам обоим. — Я толкнул бутылку обратно. — Сильно усложнить, — с нажимом проговорил Джордж. — Мне позарез нужен твой жетон, Сэмми.
Я приготовился к худшему, но ничего не произошло. Он оказался трусливее, чем я думал.
Джордж протянул мне часы, большим пальцем нажал на заводную головку.
— Послушай, Сэмми, они отбивают каждый час.
Но боя часов я не услышал. Казалось, ад вырвался наружу — оглушительно скрежетали и гремели танки, что-то с посвистом хлопало, обалдевшие от счастья люди что-то пели, а поверх всего этого безумно наяривали аккордеоны.
— Они здесь! — заорал я. Значит, война и вправду кончилась! Кончилась, по-настоящему! Я тут же забыл про Джорджа, Джерри, часы — все вытеснил этот восхитительный шум. Я подбежал к окну. Над стеной поднимались клубы дыма и пыли, кто-то изо всех сил колотил в ворота. — Вот и все! — засмеялся я.
Джордж отпихнул меня от окна и припер к стене.
— Вот и все, это точно! — прошипел он. Лицо его перекосилось от ужаса. В грудь мне уперлось дуло пистолета. Джордж схватил цепочку моего жетона и резко ее дернул.
Затрещало дерево, застонало железо — и ворота слетели с петель. В пространстве между столбами стоял танк, мотор его громыхал, огромные гусеницы покоились на поверженных воротах. Джордж повернул голову на шум — два русских солдата вылезли из башни танка, соскользнули вниз и, держа автоматы наперевес, вошли во двор. Они быстро оглядели окна и прокричали что-то, мне непонятное.
— Если увидят пистолет, они убьют нас! — крикнул я.
Джордж кивнул. Он стоял, словно оглушенный, как в полусне.
— Верно, — сказал он и отбросил пистолет подальше. Тот скользнул вдоль выбеленных досок полового покрытия и замер в темном углу. — Подними руки, Сэмми, — распорядился он. Руки он положил за голову, повернулся ко мне спиной — лицом к коридору, по которому уже топали русские. — Я, наверное, напился до чертиков, Сэмми. Совсем мозги заклинило, — прошептал он.
— Конечно, Джордж, ничего страшного.
— Мы через это должны пройти вместе, слышишь, Сэмми?
— Через что? — Я держал руки вдоль туловища. — Эй, русские, как вы там? — заорал я.
В комнату тяжелой походкой вошли два русских парня, совсем молодые, сурового вида, автоматы держали наготове. Улыбки на лицах не было.
— Руки вверх! — скомандовал один их них по-немецки.
— Amerikaner, — сказал я негромко и поднял руки.
Парни здорово удивились и начали перешептываться, не сводя с нас глаз. Поначалу они бросали на нас косые взгляды, но по ходу разговора становились все раскованнее и вот уже ослепительно нам заулыбались. Видимо, убедили друг друга, что в рамках общей политики с американцами надо быть дружелюбными.
— Сегодня для людей великий день, — строго сказал один из них, знавший по-немецки.
— Да, великий день, — согласился я. — Джордж, угости ребят выпивкой.
Увидев бутылку, они обрадовались, закачались на каблуках взад-вперед, закивали и захихикали. Но вежливо настояли, чтобы первым за великий день для людей выпил Джордж. Джордж нервно ухмыльнулся. Он уже поднес бутылку к губам — и тут она выскользнула из его пальцев и бухнулась на пол, расплескав содержимое на наши ноги.
— Господи, извините, — промямлил Джордж.
Я было наклонился подобрать осколки, но русские остановили меня.
— Водка лучше, чем немецкая отрава, — со значением сказал тот, что говорил по-немецки, и вытащил из-под куртки большую бутылку. — Рузвельт! — объявил он, сделал большой глоток и передал бутылку Джорджу.
Бутылка сделала четыре круга: за Рузвельта, за Сталина, за Черчилля, за то, чтобы Гитлер сгорел в аду. Последний тост был моим изобретением.
— На медленном огне, — добавил я. Русские от такого предложения пришли в полный восторг, но их смех резко оборвался — у ворот появился офицер и, грозно рыча, позвал их. Они быстро отдали нам честь, схватили свою бутылку и выбежали из дома.
Мы видели, как они забрались на свой танк, тот сдал задом и с грохотом выкатился на дорогу. Парни помахали нам на прощание.
От водки в голове у меня помутилось, по телу разлилось тепло, а на душе стало радостно. Оказалось, что заодно я стал наглым и кровожадным. Джордж явно перебрал и едва держался на ногах.
— Я сам не знал, что делаю, Сэмми. Я совсем…
Предложение повисло в воздухе. Он направлялся в угол, где лежал пистолет, — с угрюмым лицом, пошатываясь, поглядывая по сторонам.
Я преградил ему дорогу и вытащил из кармана брюк маленький пистолет:
— Смотри, Джордж, что я нашел.
Он застыл и, моргая, уставился на оружие.
— Хорошая штучка, Сэмми. — Он протянул руку. — Дай-ка поглядеть.
Со щелчком я снял пистолет с предохранителя.
— Садись, старина Джорджи.
Он сел в кресло у стола, где раньше сидел я.
— Я чего-то не понял, — забормотал он. — Ты собираешься пристрелить твоего старого кореша, Сэмми? — Джордж просительно посмотрел на меня. — Я тебе предложил честную сделку, так? Я же всегда был…
— Ты же не дурак и прекрасно понимаешь, что на твой фокус с жетоном я бы никогда не согласился. И вообще я тебе не кореш — ты разве не знаешь, Джорджи? И единственный для тебя способ провернуть всю эту историю — укокошить меня. Что скажешь? Я все выдумываю?
— После того как Джерри шлепнули, на старину Джорджа наезжают все, кому не лень. Богом клянусь, Сэмми, я к этому делу вообще никакого… — Он не договорил. Только покачал головой и вздохнул.
— Мне просто жаль беднягу Джорджа — не хватило смелости пристрелить меня, когда была возможность. — Я поднял бутылку, которую уронил Джордж, и поставил перед ним. — Тебе надо как следует выпить. Смотри, Джордж, тут еще минимум три порции осталось. Рад, что не все расплескалось?
— Больше не хочу, Сэмми. — Он закрыл глаза. — Убери пистолет, сделай милость. Ничего плохого у меня на уме не было.
— А я говорю — выпей. — Он не пошевелился. Я сидел напротив и держал его на мушке. — Дай-ка мне часы, Джордж.
Тут он встрепенулся:
— Так вот что тебе нужно? Конечно, Сэмми, сейчас, и тогда будем в расчете, да? Что я могу тебе объяснить, когда я пьяный? Я же совсем не владею собой, малыш. — Он протянул мне часы Джерри. — Держи, Сэмми. Старина Джорджи тебе изрядно нервы потрепал, так что Бог свидетель — часы ты честно заработал.
Я поставил стрелки на двенадцать, толкнул вниз заводную головку. Крохотные куранты пробили двенадцать раз — каждую секунду по два удара.
— В Нью-Йорке за них тысячу зеленых дадут, Сэмми, — произнес Джордж хрипло, перекрывая бой часов.
— Именно столько времени ты будешь пить из этой бутылки, Джордж, — сказал я. — Пока часы не пробьют двенадцать раз.
— Не понял. Что еще за выдумки?
Я положил часы на стол.
— Помнишь, Джордж, что ты говорил насчет стрихнина? Если принять немножко, он может тебе жизнь спасти. — Я снова толкнул головку часов вниз. — Выпей за упокой души Джерри Салливена, приятель.
Часы снова заверещали. Восемь… девять… десять, одиннадцать… двенадцать. В комнате повисла тишина.
— А я ничего не выпил, — ухмыльнулся Джордж. — И что дальше, бойскаут?
Продолжение в комментариях...
Питер Гринуэй "Чудеса и превращения"
КАЗУАР
Безоблачным вечером реактивный самолет приступил к снижению ровно в двадцати пяти милях от аэропорта, где должен был совершить посадку. Первые пять миль шум его двигателей никого не беспокоил. На шестой миле орнитолог, наблюдавший птиц на водохранилище, в раздражении поднял голову и быстро взглянул на воздушное судно. Он обратился в лебедя. На седьмой миле самолет сквозь тюлевые занавески спальни заметили натуралист и его супруга — и превратились в ворон. На восьмой миле через световой люк школьного дортуара самолет увидели четверо детей и превратились в цапель. На девятой миле самолет засекли семь ночных сиделок дома престарелых и превратились в ласточек. На десятой миле самолет был замечен двадцатью одним членом восьми семейств; они стали чайками. К девятнадцатой миле самолет уже пронаблюдали двадцать четыре тысячи девятьсот двадцать семь человек в двух городах, четырех деревнях и одном палаточном лагере. Большинство обратилось в пингвинов.
Когда самолет взорвался на посадочной полосе, из обломков вышел казуар с пурпурным клювом и зарегистрировался в зале для почетных гостей.
НЕДЕЛЯ ЛАСТОЧЕК
Чтобы отвратить стаи ласточек, ежегодно поедающих одну треть производимых страной продуктов питания, народ решил провести Неделю Ласточек. Денно и нощно, семь дней подряд немалое население страны звонило в колокола и гремело колокольчиками, дребезжало и грохотало крышками от кастрюлек, а также орало. Ласточки слишком боялись опуститься на землю и в конце концов падали с неба замертво. По той же причине полетное измождение прикончило чаек на побережье, цапель на болотах, орлов в горах и голубей на городской площади. В конце седьмого дня Неделя Ласточек завершилась. На следующий год насекомые пожрали две трети съестных припасов страны, а валютным стандартом вместо золота стали яйца.
ГИДРОЛЮБ
Молодой человек, служивший в столичной Комиссии по водоснабжению, работал по восемь часов в день за столом, сделанным из обломков старого корабля. Обеденный перерыв молодой человек проводил в плавательном бассейне, а в перерыве на чай наблюдал за каналом. В субботу утром он подрабатывал у рыботорговца, в субботу днем ходил в зоопарк и смотрел на тропических рыб, что плавали в аквариумах. Утром по воскресеньям он отправлялся на рыбалку, а днем в воскресной школе читал классу «Притчу о хлебах и рыбах» либо «Историю про Иону и кита». Воскресные вечера чередовались: он пел матросские песни в клубе юнг или собирал пожертвования в фонд «Спасательная шлюпка». Нерабочие дни он проводил так: пересекал туда и обратно Ла-Манш на пароме со своей подругой, которая в закусочной подавала рыбу с жареной картошкой. В любое другое свободное время молодой человек просто пил воду.
НАТУРАЛИСТ
Натуралист весьма устойчивых привычек жил по солнцу. Вскоре после рассвета он садился завтракать с семейством на крыльце своего дома, смотревшем прямо на восток. В одиннадцать часов он выходил к семейству испить кофе на веранду, залитую солнцем с юго-востока. Обед он ел с семейством на террасе с видом на сад, разбитый к югу от дома. Примерно в семь часов натуралист и семейство ужинали в зимнем саду, любуясь закатом, а едва темнело, натуралист отправлялся на боковую.
Когда мир стал вращаться против часовой стрелки, натуралист не сумел изменить привычкам и весь день проводил один, в тени своего дома — и никогда больше не встречался, сиживал или жевал со своим семейством.
ЛОШАДЬ
Лошадь, привязанная на ночь к бетонному столбику на полосе отчуждения у железнодорожных путей, испугалась скорого поезда, оборвала недоуздок и бросилась в тоннель. Четыре дня спустя угольщик, решив, что его лошадь украли, сообщил в полицию и стал развозить свой товар в мебельном фургоне. В тот же вечер машинист подземки рассказывал, что у сигнальных огней в тоннеле между Бейкер-стрит и Сент-Джонз-Вудом заметил силуэт крупного животного. На следующий день обходчик в песчаном приямке на Тауэр-Хилле обнаружил отпечатки копыт. Взрытые клумбы на Бэронз-Корте и навоз в тоннеле у Грин-Парка убедили руководство издать предупреждение машинистам, хотя ни один начальник не верил, что животное способно выжить на электрифицированных рельсах.
Еще несколько раз лошадь наблюдали служащие подземки, а один раз пассажиры видели корову. Железнодорожная комиссия была вынуждена закрыть всю транспортную сеть на двенадцать часов и тщательно обыскать тоннели. Нашли дохлую свинью, колонию летучих мышей и семью, жившую в сигнальной будке под Хайгейт-Хиллом. Но никаких лошадей.
Четыре года спустя семь человек погибло, а двадцать девять получили ранения, когда рано утром из тоннеля на Глостер-роуд вырвался табун вороных коней и загнал ожидавших посадки пассажиров под приближающийся поезд.
ГЛАЗА С ПОДЗАРЯДКОЙ
Один человек полагал, что человеческий глаз устроен наподобие аккумулятора, перезарядить который способно лишь солнце. Избегая опасного сияния дня, он пристрастился летом смотреть на закаты — в надежде, что зрение к зиме значительно улучшится. Друзей своих он тоже убедил наблюдать закаты, и вскоре в разных частях страны группы людей по вечерам стали усаживаться в дверях и смотреть на запад.
Прошло совсем немного времени, и появились общества соперников — тех, кто смотрел на рассветы. Наблюдения за солнцем ради перезарядки зрения стали эндемическими.
Возникли разногласия; раскол между теми, кто смотрел утром на восток, и теми, кто смотрел вечером на запад, привел к спорам, взаимным оскорблениям и, в конечном итоге, к рукоприкладству. Циничные наблюдатели принялись смотреть на запад по утрам и на восток по вечерам, а группа оптических сатириков дошла до того, что наблюдала север и юг в глухую полночь.
ЭКОЛОГИЧЕСКИЙ ПАРК
По причинам экологического свойства участок местности размером около сотни квадратных миль экспериментальным порядком изолировали на сотню лет. По периметру Парка выделили полосу земли миль в десять шириной, чтобы служила барьером и окончательным образом отделяла Парк от внешнего мира. Не жалели никаких уловок, чтобы не пропускать за этот периметр никаких нарушителей, а особенно — Человека, гостя ли, или браконьера.
Выстроили ограды, пустили по ним ток, чтобы ни одно животное — бегучее, ползучее или прыгучее — не попало внутрь, установили подземные щиты от животных, роющих норы и ходы. Паутина тонко сплетенных сетей, растянутых меж воздушными шарами, не подпускала птиц и высоко летающих насекомых. Рвы с нефтью, огневые заслоны, вакуумные насосы и непрерывное опыление удерживали на расстоянии бактерии, вирусы и переносимые ветром семена. Все водные артерии, втекающие в Парк и вытекающие из него, фильтровались, процеживались и очищались, а самолетам строго запретили пролетать над Парком или около ближе чем на двадцать пять миль со всех сторон. Запрет этот решительно осуществлялся жесткой и автоматической контрольной системой, сбивавшей любые летательные аппараты. Токсичные вещества, газы и атмосферные явления не допускались в пределы Парка газоуловителями, огнезаслонами и паровыми щитами. С внешним миром у Парка общими были только погода и, быть может, несколько высоко летающих спор.
Через один год после начала проекта «Экологический Парк» с бесконечным терпением, изобретательностью, после упорного планирования, используя разум, мужество и положившись на удачу, труднопреодолимые барьеры на границах Парка преодолели один человек и его жена. В близости от центра стомильной территории они — и впоследствии их семейство — выстроили Поселение и колонизовали участок, занявший примерно одну квадратную милю. Вокруг этой одной мили они возвели защитный барьер шириной десять миль, чтобы не подпускать к себе никого, включая Человека, гостя ли, или нарушителя. Ограды под током не впускали к ним никаких животных, бродящих по земле или зарывающихся под нее, а тонко сплетенные сети предохраняли от птиц и высоко летающих насекомых. Рвы с нефтью, огневые заслоны, вакуумные насосы и непрерывное опыление удерживали на расстоянии бактерии, вирусы и переносимые ветром семена. Все водные артерии, втекающие в Поселение и вытекающие из него, фильтровались, процеживались и очищались. Токсичные вещества, газы и искусственные атмосферные явления не допускались в пределы Поселения газоуловителями, огнезаслонами и паровыми щитами. С внешним Парком у Поселения общими были только погода и, быть может, несколько высоко летающих спор.
БЫСТРАЯ ЖУРЧАЛКА
Увлеченный энтомолог пропитал губку смесью солода и меда и, присоединив ее к длинному шесту, высунул из окна вагона скорого поезда. Зная скорость поезда, энтомолог рассчитывал доказать, что некая журчалка в погоне за приманкой способна развить и поддерживать скорость сорок пять миль в час на протяжении трех миль. Энтомолог добился определенного успеха и опубликовал свои изыскания.
Большинство коллег энтомолога подвергли его заявление сомнениям и с горячностью поспешили проверить его. Вооружившись приманкой и расписаниями, они сами отправились путешествовать на скорых поездах, чтобы собрать больше данных. Ветошь, вывалянная в сиропе, сачки, облитые шоколадом, куски марципана, окропленные бренди, а также искусственные цветы, обмакнутые в патоку, вскоре усеивали все откосы железнодорожного полотна, не говоря уже о тростях, зонтиках, липких флагштоках и рыболовных удочках. Множество приспособлений было сломано от внезапного контакта с телеграфным столбом или встречным поездом. Один зоолог при въезде в тоннель потерял голову. Соблазнительная наживка, предлагаемая в таком изобилии, путем естественного отбора побудила к возникновению особой породы журчалок, способных усваивать глюкозу на крейсерской скорости пятьдесят пять миль в час на протяжении восьми с половиной миль и при этом помнить, что по субботам поездов на линии выпускают больше.
НАСЕКОМЫЙ ПАСТЫРЬ
Один богослов был также энтомологом-любителем и полагал, что человек — это гусеница. Десять тысяч прозелитов этого богослова погребли себя под слоями папье-маше и коричневой липкой ленты и стали ждать метаморфоза.
Те, кому удалось пережить влажное обезвоживание, серого щетинистого долгоносика, наездников-ихневмонид, плесень, удушье и птиц, вскоре по освобождении оказались наколоты на булавки в коллекции Всевышнего.
ПАРТИЯ В ЗАЗЕРКАЛЬЕ
Муж играл в такие карточные игры, где требовались только картинки — короли, дамы или валеты. Но играл он втайне, чтобы привычка его не развилась в одержимость у его впечатлительной жены. Она же, тем не менее, то и дело наблюдала за его увлечением посредством системы зеркал, сводивших одно отражение с другим от кухни в гостиную через ванную, прихожую и холл. Каждое зеркало дублировало предыдущее отражение наоборот.
Когда она сама начала экспериментировать с карточными играми, поначалу ее весьма сбивало с толку: что здесь реально, а что — отражение, но постепенно она стала знатоком в игре для левой руки, вероятно, известной ее мужу под названием «Поборник дьявола», хотя она окрестила ее «Божьи ангелы». Она никогда не проигрывала. Игре этой она обучила свою дочь, а затем — и свою сестру. Впоследствии она создала такую версию, чтобы можно было играть с партнером, затем — с парой партнеров, затем — вчетвером. Она познакомила с игрой соседей. Она выигрывала много денег.
Осознавая, что удача улыбается ей отраженным образом, она вложила бо́льшую часть своих выигранных средств в новые зеркальные поверхности, рассчитывая открыть к своей вящей выгоде еще больше. Она купила и развесила в семейном доме новые зеркала: в них спальни отражались в чулан, в комнату прислуги, в гостиную, в холл. Только на сей раз посредством отраженного в них она открыла иные секреты мужа, способные вызвать привыкание, — его измены с их дислексичной служанкой Джорджиной. Однако повторяющаяся цепь обратных отражений, отражающих отражения наоборот, все время смущала ее. Она никак не могла постичь, кто вообще-то кого соблазняет, каким образом и в каком порядке.
В конце она решила не воспринимать это как личное оскорбление. Благодаря мужу она была очень богата, и сама могла заиметь себе какого угодно любовника — короля, даму или валета.
ДВЕ ЧАСТИЧНО НЕЗРЯЧИЕ ЖЕНЩИНЫ
Две частично незрячие женщины договорились жить вместе, чтобы посмотреть, не поможет ли им объединенное зрение отыскать мужчину. В конечном итоге они отыскали четырех — по одному на каждый глаз. Они нашли на все руки мастера, чтобы вешал им полки, рубил дрова, красил дверь угольного сарая, обрезал увядшие розы и чинил крышу гаража. Они нашли бухгалтера, чтобы решал им финансовые проблемы, разбирался с налогами и страховками. Они нашли священника, чтобы заботился об их слегка обеспокоенных душах и едва ли подорванном умственном здравии, и, наконец, они нашли любовника, чтобы занимался их материнскими инстинктами, половым образованием и чувственными желаниями. Через четыре года две женщины уже имели на двоих уютный домик, солидный счет в банке, спокойствие духа и двоих детей — и с такой уверенностью смотрели в будущее, что выбросили очки.
Джон Кеннеди Тул "Сговор остолопов"
В 1963 году сержант Джон Кеннеди Тул (управление по закупкам и снабжению боеприпасами,`58) был квартирован в учебный центр армии США в Форт-Бьюке́нене в Пуэрто-Рико, где переобученные призывники с истекшими студенческими отсрочками преподавали английский язык пуэрториканским новобранцам. Тул прибыл в Пуэрто-Рико в 1961 году. Первый год пребывания в Форт-Бьюке́нене был для него не особенно приятным. В письмах родным он жаловался на то, что все мероприятия там начинаются с задержкой/позже срока, и что «по всей видимости, никто на этом острове не может соблюдать субординацию, или быть разумным и дисциплинированным», — удивительная жалоба для уроженца Нового Орлеана.
Он описывал своих студентов как «некое подобие персонажей из пуэрториканской версии «Гроздьев гнева». Из-за сезона дождей его охватило уныние. Из-за потери кольца выпускника тулейнского университета он был разбит горем. Из-за удалённости от дома он грустил и злоупотреблял спиртными напитками. Однако, к весне 1963 года что-то поменялось. В своих письмах он стал описывать себя как человека довольного, беззаботного и непоколебимого. Тул плодотворно работал над своим романом. «Кое-какие фрагменты оттуда, на мой взгляд, и впрямь очень комичны», писал он о своём незавершённом произведении.
Позже, когда приближалось время его увольнения из армии, Кен писал: «О той книге, что я пишу, у меня есть одна убежденность: она занимательна и пригодна для публикации, и я в ней более чем уверен». Роман носил рабочее название «Игнациус Райлли», однако, нам он известен как «Сговор остолопов». Он был опубликован в 1980 году, спустя одиннадцать лет после самоубийства писателя, а в 1981 году получил Пулитцеровскую премию.
Дейл Эдмондс, профессор Тулейнского университета, выделяет четыре главных литературных произведения, местом действия которых стал Новый Орлеан: «Пробуждение» Кейт Шопен, «Трамвай Желание» Теннесси Уильямса, «Кинозритель» Уокера Перси и «Сговор остолопов» — пёстрое собрание книг, несмотря на их общее место действия.
«Сговор» является наиболее своеобразным из четырех; это хаотичный рассказ о злоключениях тучного, неопрятного, помешанного, напыщенного, несносного Игнациуса Дж. Но едва ли этой серии эпитетов достаточно для того, чтобы описать его характер. Игнациус — персонаж, который противится беглому описанию — он некто, с кем читатель должен познакомиться лично. Местом действия романа служит Новый Орлеан начала 60-х годов.
Игнациус «башковито кончил» 1 некий университет в пригороде, однако, с тех пор умудрялся избегать всякой деятельности, приносящей доход. Он живет дома со своей матерью и проводит время, читая труды римского философа Боэция, заполняя многочисленные большие блокноты «Великий Вождь» «продолжительным обвинением нашему веку», а также трепля языком во время голливудских мюзиклов в театре Притани́я. Однако, коварная фортуна плетёт против него свой заговор, и мать отправляет нашего героя искать себе работу. В ходе поисков трудоустройства он встречает целую плеяду персонажей, которые немыслимы нигде кроме Нового Орлеана, от уроженцев Ирландского канала 2 до стриптизерш, сутенеров, торговцев порнографией и гомосексуальных бонвиванов французского квартала.
Те, кто любят «Сговор», любят его безмерно, однако другие невосприимчивы к его прелестям; и, честно признаться, полюбил его и я, когда впервые прочёл эту книгу почти 10 лет назад. Диалект в романе порой практически непостижим, особенно без личного опыта скитаний по удалённых уголкам «Беззаботного города».
Взять, к примеру, следующую тираду доблестного Бирмы Джоунза, хитроумного, частично занятого чернокожего мужчины, принужденного работать в качестве уборщика в дешёвом баре на Бурбон-стрит: «Да если я назову падлицая каму-нясом, мою жопу тут же в Анголу сплавят, точно. Хотя хорошо б кого-ньть из этих засранцев камунясом назвать. Типа сегодня днем стою это я в „Вулворте“ себе, а какое-то чучело тырит кулек рахиса из „Орехово Домика“, да орать начинает, будто в нее пикой тычут. Э-эй! Тут сразу охрана меня цап, и падлицаи, засрань, уже наружу тащат. Ни одного шанса у чувака нету. В-во!»
Своеобразный диалект — это лишь часть проблемы. Как нам воспринимать Игнациуса? Буффон ли он, или же герой? Должны ли мы издеваться над ним или пожалеть его? Второе прочтение этой книги, уже после моего переезда в Новый Орлеан, раскрыло больше юмора, но также больше печали и самоотрицания, в этом произведении талантливого, но, как мы знаем теперь, глубоко несчастного писателя. Есть одна легенда, которая повествует о «Сговоре остолопов» и Джоне Кеннеди Туле. Согласно ей, Тул был непризнанным гением, который погрузился в уныние после того, как его шедевр был отвергнут бессердечными, пустоголовыми нью-йоркскими издателями. Разбитый горем, он покончил с собой.
Но его мать, Тельма Тул, стала его куратором и, наконец, сумела заставить писателя Уокера Перси прочесть «Сговор». Перси понравился роман, и он рекомендовал его в издательство университета штата Луизиана, согласившееся опубликовать книгу. Остальное вы уже знаете. Однако, всё было не совсем так просто. Первая биография Тула книжного формата, Ignatius Rising за авторством Рене Пол Невилс и Деборы Джордж Харди, была опубликована прошлой весной 3 в издательстве университета штата Луизиана.
Тельма Тул
При том, что их книга оставляет много вопросов без ответа, она чётко и ясно дать понять, что вовсе не бессердечие редактора заставило Тула наложить на себя руки. Джон Кеннеди Тул родился 7 декабря 1937 года в больнице Туро, расположенной по соседству с респектабельным округом Гарден в Новом Орлеане. Оба его родителя были из Фобур-Мариньи, но, будучи молодой парой, они переехали в центр и оставили старый квартал в прошлом. Джон Дьюи Тул-младший занимался продажей автомобилей.
Тельма Тул давала частные уроки музыки и культуры речи, а также подряжалась петь и играть на фортепиано на званых вечерах. Пара была замужем уже более десяти лет, прежде чем Тельма обнаружила, что беременна в первый и единственный раз. Ей было 36 лет, когда родился её сын. Её мир будет вращается вокруг него всю оставшуюся жизнь. По всеобщему мнению, Тельма была назойливой матерью, которая жила ради своего Кенни и ожидала, что Кенни будет жить ради неё. Он был красивым младенцем; для неё Кен был «очаровательным дитя». Он был умным ребенком; она была убеждена, что растит гения. Тельма была слишком активно вовлечена в его образование в школе МакДонафа и средней школе имени Эльсы Фортье.
Благодаря её настойчивости в отношении имеющихся у него выдающихся способностей, Кенни перешёл во второй класс до окончания первого класса. Многие из его учителей и одноклассников даже не подозревали, что у него есть отец. Тул написал свой первый роман «Неоновая Библия» в средней школе. Он был опубликован после успеха «Сговора», и, хотя это не очень впечатляющая работа, она кажется более значительной, если учитывать, что её написал подросток. Ему было всего 16 лет, когда он поступил в Тулейн на полную стипендию. Кен объявил о своем намерении изучать инженерно-технические дисциплины ещё будучи учеником в средней школе, но почти сразу же отказался от этой идеи и выбрал своей специализацией английский язык. Он был прилежным учеником, с отличием выпустившимся и ставший членом Фи Бета Каппа.
Однако, его выдающиеся способности не были заметны в его школьных занятиях. Некоторые из его старых знакомых описывают его как одиночку, которому было трудно поддерживать дружбу. Другие помнят его как превосходного рассказчика со сдержанным юмором и яркой индивидуальностью. Он был и тем, и другим. Невилс и Харди раскрыли целую обособленную, тайную жизнь, которую он вёл во французском квартале и районе Ирландского канала, проводя время с музыкантами, богемой и бездельниками. Один из этих друзей работал, продавая горячие тамалес из тележки, и иногда Тул подменял его.
В своей книге Невилс и Харди утверждают, что Тул, вероятно, был скрытым гомосексуалистом, но это трудно узнать наверняка, поскольку его мать воспитывала его в неприятии к сексуальности любого рода и была откровенно враждебна к тем немногим девушкам, которых он приводил домой. Окончив Тулейнский Колледж искусств и наук в 1958 году, Тул получил стипендию для получения степени магистра в Колумбийском университете. Он получил степень магистра, проведя один безденежный год в Нью-Йорке, а затем вернулся в Луизиану, чтобы преподавать в течение года в Институте Юго-Западной Луизианы (теперь он известен как Университет Луизианы в Лафайетте).
Один из его коллег из Лафайетта, Роберт Бирн, похоже, в какой-то мере послужил источником вдохновения для Игнациуса. Невилс и Харди писали: «Областью специализации Бирна были средние века. Он и Кен много дискутировали о Боэции и колесе Фортуны. Бирн позже утверждал, что Кен любил поговорить об этих вещах, но не имел глубокого понимания этой темы. Именно личные особенности Бирна привлекли особое внимание Кена.
Бирн, который без умолку говорил о богословии, геометрии и своей богатой внутренней жизни, играл на лютне и был обеспокоен своим весом, поскольку имел предрасположенность к полноте. У Бирна было отвращение к вождению автомобиля, и он считал себя неисправимым растрёпой; носил мешковатую одежду, в которой диким образом сочетались самые странные цвета». Он даже носил охотничью шапочку. И всё же, было бы ошибкой думать, что Бирн был Игнациусом. В конце концов, Бирн, имел постоянную работу и не жил с матерью.
Тул вернулся в Нью-Йорк следующей осенью, чтобы работать над докторской степенью в Колумбийском университете. Работа преподавателя в Хантер Колледже помогала ему платить арендную плату, а тамошние учащиеся вдохновили его на создание персонажа Мирны Минкофф, антагониста Игнациуса и его возлюбленной. «Мне нравится Хантер — в основном потому, что… энергичные, псевдоинтеллектуальные „либеральные“ студентки вечно меня смешат», — писал Тул другу. Хотя у Джона, вероятно, было большее взаимопонимание со студентами в Луизиане, чем с теми, кого он учил в Нью-Йорке, он, кажется, был прекрасным учителем, где бы ни находилась его классная комната.
После одной из его лекций в Хантере класс разразился спонтанными аплодисментами. Позже, когда он преподавал в Доминиканском колледже в Новом Орлеане, Тул был одним из самых востребованных профессоров в университетском городке. Во время его занятий классы всегда были полны народу и ученики организовывали своё расписание занятий с оглядкой на них. Он был добросовестным и трудолюбивым учителем, который консервативно подходил к выбору одежды и обращался к классу с соблюдением принятых правил и норм. И тем не менее, его лекции были забавными, увлекательными и всеобъемлющими. Кен нашел истинное удовлетворение в работе; Тул писал, что его ученики предоставили ему «вознаграждение — помимо финансового — за всю его усталость».
Несмотря на это, Тул испытывал большие затруднения. Его занятия в Колумбии, возможно, проходили не так гладко, и он рассматривал возможность возвращения в Новый Орлеан. Но затем ему пришла повестка в военкомат. Армия могла бы дать ему передышку вдали от семьи, чтобы он смог спланировать свое будущее. Вместо этого его занимали тревожные мысли о родителях. Его спокойный, добродушный отец начинал впадать в слабоумие. Материальные возможности его родителей были крайне ограничены, и Тул откладывал по 40 долларов в месяц из своей зарплаты в размере 99 долларов, чтобы позволить им получать выплаты по аттестату.
Несмотря на заверения Тельмы в том, что она всегда поддерживала писательские устремления своего сына, есть некоторые свидетельства того, что она пыталась подтолкнуть его к более доходной карьере. Под конец своего пребывания в армии он, довольно решительно, написал ей: «Необходимо прояснить вот какой момент. В настоящее время я не собираюсь ходить в юридическую школу или в любую другую школу». Однако, его пребывание на службе было очень продуктивным. Его главным приоритетом после демобилизации было завершение романа, в работе над которым он достиг такого большого прогресса.
Он отказался от возможности вернуться на свой преподавательский пост в Колледже Хантера, потому что чувствовал, что не сможет сосредоточиться на своей писательской деятельности в Нью-Йорке, или, быть может, просто рационализировал свою неспособность стать независимым от своих родителей. Он принял преподавательскую работу с относительно щедрым окладом в Доминиканском колледже Святой Марии и вернулся в дом своих родителей. В начале 1964 года он отправил экземпляр рукописи «Сговора остолопов» в издательство Саймон энд Шустер. Рукопись была отправлена невостребованной и была помещена в ужасную кучу «самотёка».
Но Жан Энн Джоллетт Маркс, помощник старшего редактора Роберта Готлиба, случайно подобрала рукопись. Ей понравился юмор книги и она передала рукопись своему боссу. В мифе о Туле Роберта Готлиба принято считать злодеем. Возможно, именно поэтому он категорически возражал против цитирования его писем в книге Ignatius Rising. Тем не менее, эти письма пройдут долгий путь, чтобы в итоге оправдать его. Ему «Сговор остолопов» понравился. Ранее он уже работал с Джозефом Хеллером над его «Поправкой-22» и имел вкус к абсурдизму. Но он считал, что книга Тула имеет серьезный недостаток. По сути, она была ни о чём.
«Другими словами, должен быть смысл всему, что есть у вас есть в книге, настоящий смысл, а не просто забава, которую ты должен постичь» — писал он. Вот именно! Я почти слышу, как вторят ему голоса многих разочарованных читателей. «Я думаю, что в чём-то Готлиб был прав», — сообщает профессор Дейл Эдмондс из Тулейнского университета. — «У него превосходное чутьё на хорошую литературу, тогда как в романе есть некоторые недостатки. Но я считаю, что он великолепен, невзирая на них. Возможно, Тул нуждался в другом редакторе, который был бы чуть менее добросовестным».
Тул проделал в тексте романа некоторые правки, особенно ближе к финалу. Готлиб согласился, что так стало «намного лучше», но «все еще не то, что нужно». Он был убежден, что книга не станет успешной в коммерческом плане — единственный пункт, в котором он однозначно ошибался; хотя, вероятно, он был прав, полагая, что именно в то время эта книга не снискала бы коммерческого успеха. Трудно сказать, насколько обстоятельства возможной публикации книги способствовали её последующему успеху.
Но Готлиб вовсе не отверг работу Тула. «Я буду читать, перечитывать, редактировать, возможно опубликую, в целом буду над ней работать, пока вы не будете сыты мною по горло. Что еще тут можно добавить?», писал он Кену, и это было, несомненно, одним из самых деликатных выражений разочарования в истории отказных писем. Тул знал, что ему, как новичку, выпала редкая удача — суметь привлечь внимание редактора такого калибра как Готлиб. Но со временем его воспоминания об их переписке стали искажаться по причинам, которые, вероятно, имели меньше общего с Готлибом, нежели с повседневной реальностью жизни у него дома. Кен продолжал преподавать и даже начал работать над новым романом. Но его мать то и дело прерывала его, чиня препятствия его работе.
Когда журналист Ходдинг Картер-младший провёл семестр, преподавая в Тулейне, Тельма подтолкнула сына показать ему роман. Картер был вежлив, но принял «Сговор» без особого восторга. Униженный и злой на мать за то, что она подтолкнула его к этой ситуации, Тул устроил ей грандиозный скандал, который, по всей видимости, необратимо изменил общее направление их отношений в сторону чего-то более откровенно враждебного. Остаётся только гадать, что думала Тельма о «Сговоре» и о тех крайне неблагополучных отношениях матери и сына, что лежат в основе романа.
Дейл Эдмондс, встретивший Тельму на вечеринке в 1982 году, вспоминает, что та решительно настаивала на том, что не была прототипом для матери Игнациуса. Бедная, затюканная Ирэна Райлли, с её пурпурного цвета волосами и сильным новоорлеанским акцентом и вправду была совершенно не похожа на Тельму. Да и Игнациус не был Джоном Кеннеди Тулом, хотя он, вероятно, был тем, кем, как того опасался Тул, вероятно, станет — никем не понятым неудачником, неспособным найти свое место в мире, навсегда застрявшем в одном доме со своей матерью.
«Тул сделал умный ход, когда изменил внешность Ирэны, сделав её в высшей степени отличной от Тельмы», — утверждает Эдмондс. — «Но в самом начале романа есть один отрывок, описывающий как Ирэна и Игнациус покинули „Ночь Утех“, и, должно быть, Кену доставило большое удовольствие его писать»:
Джон Кеннеди Тул
Пока Тул воевал со своей матерью, он погружался в депрессию и паранойю. Спустя некоторое время он не мог ясно соображать, что произошло с Готлибом, и убедил себя в том, что Готлиб был замешан в каком-то хитроумном заговоре, организованном с целью украсть его роман. Тельма не предпринимала никаких усилий к тому, чтобы развеять его параноидальные фантазии. Она считала, что еврей Готлиб отверг книгу, потому что ему пришёлся не по вкусу персонаж по имени Мирна Минкофф. Друзья Тула замечали происходящие с ним изменения, но никто не знал, как ему помочь.
В Доминиканском колледже его некогда блестящие лекции стали превращаться в невесёлые проповеди. Он вернулся в Тулейн, чтобы продолжить работу над своей докторской степенью, но в своём классе был таким же спокойным и замкнутым. Осенью 1968 года, когда Тул провел последний семестр в университетском городке, Дейл Эдмондс уже присоединился к учёбе на факультете Тулейна. Но в том году Эдмондс был в Европе по программе Фулбрайта и упустил свой шанс познакомиться с Тулом, о чем всегда сожалел. Дейл задается вопросом, смог бы ли он тогда помочь бедному писателю: «Я думаю, вероятно, он мог бы обрести в моём лице родственную душу», — размышлял Эдмондс. — «Многие мои коллеги в то время были довольно чопорны и не стали бы общаться со студентами на индивидуальной основе. Я же всегда знакомился со своими учениками. Если их что-то тревожит, я хочу знать, что именно, и затем в связи с этим пытаюсь что-то предпринять».
Тул искренне доверял, по крайней мере, одному человеку — Роберту Бирну, ставшему прототипу для Игнациуса. Бирн сочувствовал Тулу и дал ему хороший совет, призывая Кена искать помощи у врачей-психиатров, но тщетно.
В конце семестра Тул прекратил свои занятия в Тулейне. Невилс и Харди описывают рождество 1968 года как «святки в аду»: «Забывшийся в своём слабоумии, отец Джон бродил по дому, словно призрак рождественского прошлого. Кен повсюду искал электронные устройства, которые, как ему казалось, читали его мысли. Тельма металась между ними, крича на обоих». В январе у Тула с матерью произошел грандиозный скандал. Обозлившись на мать, он ушёл из дома и больше не появлялся.
Его местонахождение оставалось неизвестным в течение двух месяцев. Тельма утверждала, что позже обнаружила в своем автомобиле билет в поместье Рэндольфа Хёрста в Калифорнии и дом Фланнери О’Коннор в Джорджии. Однако, дом О’Коннор никогда не был открыт для посещения публики, и никаких билетов, сувениров и других свидетельств поездки среди бумаг Тула и его печатной эфемеры, оставленных Тулейнскому университету, обнаружено не было.
26 марта 1969 года белый Шевроле Шевелл Тула был обнаружен на обочине просёлочной дороги за чертой города Билокси, штат Миссисипи. Один конец зеленого садового шланга находился в выхлопной трубе, другой конец через заднее окно вёл в салон автомобиля. Тул был одет в штаны и галстук, его голова была откинута на водительское сиденье — чистое, хладнокровное самоубийство. Тельма устроила похороны на следующий же день. Единственным человеком, кого она пригласила, была Бела Мэтьюз, которая некогда была её сыну няней. Неделю спустя в Доминиканском колледже была проведена поминальная служба.
26 марта 1969 года белый Шевроле Шевелл Тула был обнаружен на обочине просёлочной дороги за чертой города Билокси, штат Миссисипи. Один конец зеленого садового шланга находился в выхлопной трубе, другой конец через заднее окно вёл в салон автомобиля. Тул был одет в штаны и галстук, его голова была откинута на водительское сиденье — чистое, хладнокровное самоубийство. Тельма устроила похороны на следующий же день. Единственным человеком, кого она пригласила, была Бела Мэтьюз, которая некогда была её сыну няней. Неделю спустя в Доминиканском колледже была проведена поминальная служба.
После безотрадного пребывания в доме престарелых, она проглотила свою гордость и позвонила своему брату Артуру, чтобы осведомиться, нельзя ли ей пожить вместе с ним. У него был крошечный дом на Элисиан Филдс авеню, рядом с похоронным домом, где тело Тула готовили к похоронам и неподалеку от того места, где выросла Тельма. После стольких лет, когда она пыталась устроиться в пригороде, она снова вернулась в центр города. Они с её братом не поладили. Вероятно, cправедливости ради, стоит отметить, что именно она сделала его жизнь несчастной. В конце концов они перестали разговаривать друг с другом, хотя продолжали жить под одной крышей.
Именно Артур отвез ее в университетский городок Лойола в тот день, когда она припёрла к стенке Уокера Перси и всучила ему рукопись «Сговора остолопов» Перси решил, что Артур был ее шофером. Перси, которого более или менее вынудили прочесть «Сговор остолопов», с удивлением обнаружил, что роман ему понравился. Он видел его недостатки, но он восхищался также и тем юмором и точностью, с которой эта книга уловила дух Нового Орлеана. Он рекомендовал роман для издательства LSU Press, которое в конечном итоге приняло его для публикации.
Должно быть, порой они сожалели о своем решении. В соответствии с гражданским кодексом штата Луизиана, учитывая то обстоятельство, что Тул умер, не оставив завещания, несколько членов расширенной семьи его отца должны были выразить своё согласие отказаться от прав на книгу. Но в силу личных качеств самой Тельмы сделать это оказалось гораздо сложнее, чем могло быть без неё. Из переписки Тельмы этого периода следует, что якобы она сама отчасти послужила прототипом для Игнациуса Райлли. Далее в качестве примера приведён отрывок из письма к адвокату, которому было поручено получить документы с отказом от прав на книгу у родственников Тельмы со стороны покойного мужа:
Что отсюда можно понять о характере Тельмы? Похоже, она была властной, упрямой и эгоцентричной. Не может быть никаких сомнений в том, что она сама немало поспособствовала развитию психологических проблем у своего сына. Но она также и та, кого можно без малого считать героиней всей этой истории. Она оказалась сильнее и настырнее своего сына. Возможно, она всё же помогла вдохновить сына на эту книгу, хоть и в негативном ключе. И без ее участия «Сговор остолопов» стал бы ни чем иным, как кучей бумаг, гниющих на свалке.
Тельма и вправду была умной и разносторонне одарённой женщиной. И пока она была в центре внимания, она могла быть очаровательной и симпатичной. Успех «Сговора» сделал Тельму местной знаменитостью. На званых ужинах, посвященных публикации книги, она играла на фортепиано и пела старые стандарты. Она нередко исполняла песню «Зип-а-ди-ду-да» для Уокера Перси, к большому неудовольствию последнего. Дейл Эдмондс вспоминает одно из выступлений, которое Тельма дала в доме Джозефа Гордона, бывшего декана Колледжа наук и искусств:
«Она собиралась сыграть, а люди позади неё разговаривали, пили и дурачились, как обычно ведут себя профессоры колледжей, — сказал Эдмондс. — И она обернулась и сказала: „Мне нужна тишина! Как можно ожидать, что артист станет выступать пока творится такое безобразие!“ И публика приутихла, даже один мой бывший коллега, который был самым шумным из всех. Он никогда не умолкал, но в этот раз прикусил язык даже он. В ней определённо было что-то особенное. Нельзя сказать, что она была блестящей певицей, однако, у нее было хороший музыкальный слух, и она умело себе аккомпанировала».
Эдмондс также вспоминает, что Тельма цитировала по памяти отрывки из книги на голоса разных персонажей, включая Игнациуса, Ирэну Райлли и Бирму Джонса. «Она была очень хороша, и помнила огромные куски текста», — сказал Эдмондс. Когда права на книгу были впервые приобретены для экранизации, она настаивала на том, что с ней необходимо будет консультироваться насчёт подбора актеров и по всем другим творческим вопросам. Тельма была ужасно расстроена постоянными задержками съёмок (которые продолжаются и поныне) экранизации «Сговора».
Тельма скончалась от сердечной недостаточности в общем госпитале Сен-Чарльз в августе 1984 года. Она намеренно не включила несколько достойных людей и организаций в своё завещание. Например, её многострадальный брат Артур не получил ничего. Но Тулейнскому университету она оставила часть своего имущества и все будущие роялти. Тиражи «Сговора остолопов» продолжают стабильно продаваться, и выпущено уже более 1,5 миллионов экземпляров книги. Чеки приходят часто, и суммы в них сильно разнятся: от 70 до 7 000 долларов США.
Эти деньги идут в фонд Тулейнского Колледжа, который основал именную стипендию Джона Кеннеди Тула, её получают несколько студентов с материальными проблемами, обладающие литературным даром. Кроме того, университет получил бумажный архив Тула. В специальных собраниях хранятся его школьные сочинения по таким темам, как «Совершая покупки в Луизиане», «Телевидение, развлечение завтрашнего дня», «В чём ценность американского торгового флота для моего родного города» и «Демократия начинается с нас!».
Там есть такое замечание от профессора английского языка Ирвина Рибнера к одной из курсовых работ Тула, который даёт совет: «Вам нужно сделать ваше письмо более точным, экономным — избегайте лишних слов и фраз». Есть армейский жетон Тула и письма из Пуэрто-Рико, адресованные «Дорогим родителям». Есть много вещей, которые возбуждают любопытство, но немного таких, которые его удовлетворяют.
В то время как личность Тельмы была настолько сильной, что она поднимается в полный рост со страниц её переписки, её сын остаётся загадкой, неизвестной и непознаваемой. Был ли он когда-либо счастлив? Почему он покончил с собой? Каким бы он стал, обрети он свой путь? Все, что мы знаем о нем, — это то, что он обладал умом и богатым воображением, благодаря которым Кен создал Игнациуса Дж. Райлли, одного из самых необычных персонажей в американской литературе.
Джеймс Баллард Здесь было море
И опять его разбудил ночной шум наступающего моря – смутный, глухой рык передовых валов, кидающихся в ближние переулки, чтобы, жадно облизав их, медленно откатиться назад. Выбежав наружу, в лунный свет, Мейсон увидел белые остовы соседних домов, склепами торчащие посреди чисто промытых асфальтированных дворов, а за ними – ярдах в двухстах – вольное бурление вод на мостовой. У штакетника заборов волны вскипали пеной и брызгами, наполняя воздух водяной пылью и резким, терпким, пьянящим запахом йода и соли – запахом моря.
А дальше был открытый простор, где длинные валы перекатывались через кровли затонувших домов и несколько печных труб мелькали в белизне гребней. Холодная пена ужалила босые ноги Мейсона, и он, отпрянув, оглянулся на дом, в котором безмятежно спала его жена. Каждую ночь море – змеиношипящая гильотина – подползало к их пристанищу все ближе и ближе, методично отвоевывая у суши по нескольку пядей ухоженной лужайки.
Около получаса Мейсон зачарованно следил, как танцующие волны люминесцируют над городскими крышами, отбрасывая слабо светящийся нимб на темные тучи, летящие по ветру. Взглянув на руки, он заметил, что они тоже источают тусклое восковое сияние.
Наконец пучина пошла на попятную. Глубокий, наполненный внутренним светом водоворот покатился вниз, открывая лунному оку таинство пустынных улиц, окаймленных молчаливыми рядами домов. Вздрогнув, Мейсон пустился вдогонку пузырящемуся потоку, но море ускользало, то прячась за углом какого-то дома, то утекая в щели под дверями гаражей. К концу улицы спринтерский бег потерял всякий смысл… ибо небесный отблеск, мелькнув за церковным шпилем, окончательно угас. Измученный Мейсон вернулся в постель, и звук умирающих волн до утра наполнял его сердце.
– Знаешь, я снова видел море, – сказал он жене за завтраком.
– До ближайшего не меньше тысячи миль, Ричард, – спокойно проговорила Мириам. Она внимательно разглядывала мужа, поглаживая длинными, бледными пальцами иссиня-черный завиток волос. – Выйди на улицу и убедись. Здесь нет никакого моря.
– И тем не менее, дорогая, я ВИДЕЛ его.
– Но, Ричард!..
Встав, Мейсон с неуклюжей торжественностью протянул к ней руки.
– Мириам, брызги были на моих ладонях, волны разбивались прямо у моих ног. Таких снов не бывает.
– И тем не менее, дорогой, такое могло случиться только во сне.
Мириам, с ее длинными локонами цвета воронова крыла и нежным овалом лица, в алом пеньюаре, не скрывающем гордой линии шеи и прозрачной белизны груди, как никогда, напомнила Мейсону застывшую в традиционной позе даму с портрета эпохи прерафаэлитов.
– Ричард, тебе необходимо показаться доктору Клифтону. Это начинает меня тревожить.
Он улыбнулся, глядя в окно на коньки крыш дальних домов, выступающие над кронами деревьев.
– Право, не стоит беспокоиться. На самом деле все очень просто. Я слышу шум моря и выхожу поглядеть, как лунный свет играет на волнах, а затем благонравно возвращаюсь в постель. – Тень утомления скользнула по его лицу; Мейсон, высокий, привлекательный мужчина, был от природы хрупкого сложения, и к тому же не вполне оправился от серьезного недуга, из-за которого полгода провел дома в постели. – Но что действительно любопытно, – медленно продолжил он, – так это потрясающая люминесценция… Готов поклясться, содержание солей в морской воде гораздо выше нормы.
– Но, Ричард… – Мириам беспомощно огляделась, потрясенная ученым хладнокровием супруга. – Моря нет, оно только в твоей голове! Его никто не видит и не слышит.
Мейсон задумчиво кивнул.
– Да, возможно. Возможно, что пока никто.
Кушетка – одр долгой болезни – по-прежнему стояла в углу кабинета, рядом с книжным шкафом. Присев, он привычно протянул руку и снял с полки гладкую на ощупь, массивную окаменелость – раковину какого-то вымершего на заре мира моллюска. Зимой, когда Мейсону не позволяли вставать с постели, этот витой – подобно трубе Тритона – конус стал для него источником нескончаемых наслаждений – рождая цепочки прихотливых ассоциаций, уводящих то в моря античности, то к сокровищам затонувших кораблей… Бездонный рог изобилия, полный красок и звуков! Бережно взвесив на ладони редкий дар природы – изысканно-двусмысленный, как мраморный обломок античной богини, найденный ненароком в русле высохшего ручья, – Мейсон ощутил его капсулой времени, концентратом сущности иной вселенной… и почти поверил, что сам выпустил из него ночное море, нажав по неведению на тайный завиток.
Жена вошла следом и, быстро задернув занавески, словно желая вернуть мужа в сумеречную атмосферу болезни, положила руку на его плечо.
– Послушай, Ричард, разбуди меня… когда услышишь море. Мы посмотрим вместе.
Он осторожно уклонился от ее рук.
– Понимаешь, Мириам… Не так уж важно, увидишь ты что-нибудь или нет. Главное, что я это вижу.
Выйдя на шоссе, он остановился на том же месте, откуда прошлой ночью наблюдал за наступлением волн. Судя по доносящимся звукам, пребывание в пучине никак не сказалось на привычной деятельности жителей окрестных домов. Сухая трава заметно поблекла от июльской жары, и многие занялись поливкой газонов – сверкающие упругие струи, маленькие радуги в облачках брызг. Между пожарным гидрантом и деревянной оградой лежал глубокий, не потревоженный слой пыли, и Мейсон вспомнил, что дождей не было с ранней весны.
Отсюда улица – а точнее, один из дюжины загородных бульваров, обрамляющих город по периметру, – спускалась в северо-западном направлении и примерно через три сотни ярдов вливалась в небольшую площадь у здания торгового центра. Заслонив глаза ладонью, он взглянул на украшенную часами башенку библиотеки, на церковный шпиль – и узнал протуберанцы, нарушавшие пустынность морского простора… все совпадает.
Там, где стоял Мейсон, на дороге, ведущей к торговому центру, имелся некий перепад, отмечающий – по странному стечению обстоятельств – границу береговой линии, буде местность окажется действительно затопленной. Этот уступ, отстоящий примерно на милю от окраинных кварталов, охватывал кольцом огромную естественную ванну – аллювиальную равнину, на которой стоял город. Дальнюю сторону гигантского кольца венчал белесый каменный выступ – сложенный меловыми пластами холм.
Хотя городская панорама мешала разглядеть подробности, Мейсон признал в нем тот самый мыс, что высился неприступной цитаделью над штурмующими склоны волнами: взлетев, пышные султаны брызг нехотя никли, возвращаясь в родную стихию с почти гипнотической неспешностью. Ночью он казался выше… мрачный, не тронутый временем бастион, грудью встречающий море. Однажды вечером, пообещал себе Мейсон, он непременно отправится к холму – чтобы пробудиться от грохота волн на его вершине.
Вильнув, его объехал автомобиль, и человек за рулем бросил удивленный взгляд на чудака, пялящего глаза на город, стоя посреди проезжей части. Не желая усугублять свою здешнюю репутацию довольно эксцентричной персоны (да-да, этот необщительный умник, муж очаровательной, но – ах -бездетной миссис Мейсон), он свернул на бульвар, параллельный кольцевой гряде водораздела, и медленно двинулся к далекому холму, время от времени пытаясь разглядеть внизу, в котловине, следы деятельности потопа. Нет, ни поваленных фруктовых деревьев, ни покореженных автомашин… а ведь вся округа побывала под бурлящей водой.
Хотя море впервые показало себя всего три недели назад, за это время Мейсон окончательно убедился в полной достоверности происходящего. Он усвоил, что ночное появление и последующее стремительное отступление моря не оставляет на сотнях поглощенных им домов ни малейшего следа, и перестал беспокоиться о тысячах утопленников, которые предположительно продолжали мирно спать в огромной, жидкой морской колыбели… пока сам он глядел на сияние волн над городскими крышами. И однако, невзирая на явный парадокс, его убежденность продолжала крепнуть – и наконец вынудила рассказать Мириам, как однажды ночью, разбуженный звуками прибоя, он выбежал на улицу и встретился с морем в соседних проулках.
Жена понимающе, чуть снисходительно улыбнулась странной фантазии – наглядной иллюстрации странности его замкнутого внутреннего мира. Однако три ночи спустя Мириам проснулась как раз в тот момент, когда он, вернувшись, запирал дверь на замок, и вид Мейсона – встрепанного, потного, с трудом переводящего дыхание, напугал ее не на шутку, так что весь следующий день она, вздрагивая, украдкой косилась в окно. Впрочем, страшило Мириам не столько само видение, сколько абсолютное, необъяснимое спокойствие мужа перед надвигающимся апокалипсисом собственной личности.
Утомившись прогулкой, Мейсон присел на низкий декоративный барьерчик, укрытый зарослями рододендронов, и несколько минут бездумно ворошил прутиком сухой белый песок, поблескивающий у ног. Бесформенный, пассивный минерал – однако же излучает что-то вроде странного, концентрированного внутреннего света… что-то, роднящее его с ископаемой ракушкой.
Впереди дорога, повернув, ныряла вниз, уходя к равнинным полям, и на фоне ясного неба вздымался – уже заметно ближе – меловой отрог в кружевной мантии зеленого дерна. У вершины Мейсон углядел подсобный вагончик, ограждение, воздвигнутое вокруг темной дыры пробитой шахты, и кучку крошечных человечков, суетящихся у металлической конструкции подъемника. Что там происходит, хотелось бы знать? Наблюдая, как миниатюрные рабочие один за другим исчезают в шахте, Мейсон пожалел, что отправился пешком, не догадавшись воспользоваться автомобилем жены.
Пока он, как обычно, весь день работал в библиотеке, сценка из загадочной пантомимы вновь и вновь вставала перед его глазами, заслоняя воспоминания о лижущих улицы волнах и неотвязную мысль о том, что кто-то еще должен был ощутить присутствие моря.
Поднявшись в спальню, Мейсон увидел, что Мириам, в полной экипировке и с выражением мрачной решимости на лице, сидит в кресле у окна.
– Что-то случилось?
– Я жду.
– Ждешь? Чего же?
– Явления моря, разумеется! Не обращай внимания, ложись спать. Я посижу в темноте.
– Мириам… – Мейсон устало ухватил ее за руку и попытался вытащить из кресла. – Ну что ты хочешь этим доказать?!
– Разве ты не понимаешь?
Мейсон сел на кровать. Почему-то – он и сам толком не знал почему – ему хотелось как можно дольше удерживать жену подальше от моря… и дело тут было не только в ее безопасности.
– Это ты не понимаешь, Мириам. Возможно, я и впрямь не вижу его в буквальном смысле слова. Может статься, это… – он запнулся, но быстро сымпровизировал, – всего лишь галлюцинация, или сон, или…
Мириам упрямо покачала головой, изо всех сил вцепившись в ручки кресла.
– Я так не думаю. В любом случае я намерена выяснить все возможное.
Мейсон, вздохнув, растянулся поверх одеяла.
– Мне кажется, дорогая, ты подходишь к проблеме не с той стороны…
Мириам резко выпрямилась.
– Нет уж, Ричард! Подумать только, какой ты спокойный и ироничный, как хладнокровно рассуждаешь, как сжился со своей маленькой неприятностью… прямо как с легкой мигренью. Вот что ужасно! Бойся ты до смерти этого моря, я бы и беспокоиться не стала!..
Через полчаса ему все же удалось уснуть – под присмотром жены, чьи глаза следили за ним из темноты.
Отдаленное бормотание волн, шипение бегущей пены… Мейсон пробудился ото сна – где грохотал прибой и бурлили глубокие воды, выбрался из-под одеяла и быстро оделся. Мириам, озаренная слабым сиянием облаков, тихо спала в кресле, и яркий лунный луч перечеркивал ее нежное горло.
Бесшумно ступая босыми ступнями, он вышел на крыльцо, бросился навстречу волнам, достиг мокрой, глянцевитой линии прибоя, поскользнулся – и вал ударил его с утробным ревом. Упав на колени, Мейсон ощутил, как алмазный холод воды, кипящей мельчайшими живыми организмами, резко стиснул грудь и плечи и, на миг задержавшись, отхлынул, втянутый жадной пастью новой волны. Стоя в мокром костюме, липнущем к телу словно утонувшее животное, Мейсон видел, как белые в лунном свете дома ушли в морскую глубину – подобно пышным дворцам Венеции или забытым некрополям затерянных островков… но гораздо быстрее. Только церковный шпиль одиноко торчал над водой, поднявшейся на добрые двадцать ярдов выше, так что брызги долетали чуть ли не до порога его собственного дома.
Мейсон, дождавшись интервала между двумя волнами, перебежал на ту улицу, что тянулась в направлении дальнего мыса, и помчался, шлепая по воде, уже полностью залившей мостовую. Мелкая зыбь звонко шлепала о ступеньки домов.
До мыса оставалось еще полмили, когда он различил гулкий грохот большого прибоя, почувствовал мощное движение глубоких вод и, задохнувшись, прислонился к изгороди, а холодная пена продолжала шипеть у ног, и подспудное течение настойчиво увлекало за собой. Он поднял голову – и в отраженном сиянии, льющемся с небес, разглядел над морем неясную человеческую фигуру. Женщина! Одетая в какую-то долгую, черную, свободно развевающуюся хламиду, она стояла на каменном парапете, ограждающем обрыв холма; длинные, белые в лунном свете волосы вольно бились на ветру, а далеко внизу, под ее ногами, сияющие волны-акробаты неистово скакали и крутились колесом.
Мейсон побежал. Дорога повернула, выросшие дома заслонили панораму, еще раз мелькнул и окончательно пропал вознесенный над морем белый ледяной профиль… прибой притих и попятился, море стремительно уходило в проезды меж домов, унося с собой весь свет, всю мощь этой ночи. Последние пузырьки пены расплылись на мокром асфальте.
Он поискал женщину у холма – тщетно. Одежда просохла, пока он добирался домой, запах йода бесследно истаял в ночи.
– Ты была права, дорогая, – сказал он утром Мириам, – это все-таки был сон. Думаю, море ушло навсегда. По крайней мере, сегодня я его не видел.
– Слава Богу! Ты уверен, Ричард?
– Абсолютно, – Мейсон поощрительно улыбнулся. – Спасибо, любовь моя, что охраняла мой сон.
– И опять сделаю то же самое. – Она выставила ладонь, отметая поспешные возражения, – Нет, я просто настаиваю! Я прекрасно себя чувствую и желаю покончить с этим раз и навсегда. – Придвинув чашку кофе, Мириам вдруг нахмурилась. – Забавно, но раз или два мне самой показалось, что я слышу шум моря. Такой странный звук, очень далекий и… древний, что ли… словно прошел через миллионы лет.
По пути в библиотеку Мейсон совершил преднамеренный крюк в сторону мелового обнажения и притормозил машину вблизи места, где ночью в свете луны маячила фигура беловолосой женщины. Теперь, при свете солнца, на склоне бледно зеленела короткая травка и чернело устье шахты, вокруг которого продолжалась некая, на первый взгляд лишенная смысла активность.
Минут пятнадцать он медленно утюжил окрестные улицы, заглядывая в распахнутые окна кухонь… почти наверняка она живет в каком-то из этих домов… наверное, как раз стоит у плиты, накинув фартук прямо на тот черный балахон?
Подъехав к библиотеке, Мейсон узнал припаркованный там автомобиль (он только что стоял у холма). Водитель – немолодой мужчина в твидовом костюме – внимательно изучал витрины с образчиками местных краеведческих открытий.
– Кто это? – спросил Мейсон хранителя древностей Феллоуза, когда посетитель отбыл. – По-моему, я видел его у обрыва.
– О, это профессор Гудхарт, палеонтолог. Кажется, его экспедиция вскрыла довольно интересный костный слой. Если повезет, мы сможем пополнить наши фонды, – и Феллоуз широким жестом указал на скромную коллекцию, составленную преимущественно из фрагментов челюстных и больших берцовых костей.
Мейсон уставился на кости со странным ощущением, что в его мозгу замкнулось какое-то реле.
Каждую ночь море, выливаясь из темных улиц, подходило все ближе к дому Мейсона. Стараясь не потревожить мирно спящую жену, он выходил и упрямо брел по глубокой воде к дальнему мысу. Каждую ночь он видел женщину на краю обрыва – белые волосы, белое лицо, поднятое навстречу фонтанам брызг. Каждую ночь прибой уходил раньше, чем он успевал добраться до холма, и тогда, измученный, он падал на всплывающую из воды мокрую мостовую.
Однажды его – лежащего пластом посреди дороги – осветили фары патрульной машины, и пришлось что-то объяснять недоверчивым полицейским. В другой раз он позабыл запереть за собой входную дверь, и за завтраком Мириам поглядела на него с прежним беспокойством, заметив наконец темные круги вокруг глаз мужа.
– Мне кажется, дорогой, тебе не стоит столько времени проводить в библиотеке. Ты выглядишь ужасно. Что, опять снится море?
Мейсон покачал головой, выдавив принужденную улыбку.
– Да нет, с этим покончено. Наверное, я действительно слишком много работаю.
– Боже, а это что такое?!
Мириам схватила его за руки и внимательно осмотрела ладони.
– Ты упал? Царапины совсем свежие… Как это случилось, Ричард?
Мейсон, думая о своем, рассеянно сплел какую-то довольно правдоподобную байку и отправился с чашкой кофе в кабинет. Со своей кушетки он видел над крышами города легкую золотистую утреннюю дымку – целый океан мягкого сияния, заполняющий собою ту же огромную чашу, что ночное море. Но туман быстро таял, реальность вновь вступала в свои права, и сердце Мейсона на миг сжала острая тоска.
Импульсивно он протянул руку к книжной полке, но отдернул, не коснувшись окаменелости. Рядом стояла Мириам.
– Омерзительная вещица, – заметила она. – Как по-твоему, Ричард, что могло вызвать твои кошмары?
– Кто знает… Наверное, что-то вроде генетической памяти, – он пожал плечами. Может быть, все-таки рассказать? Про то, что море по-прежнему наступает, про беловолосую незнакомку над обрывом, которая словно манит его к себе… Но Мириам, как истая женщина, полагала, что в жизни мужа должна существовать лишь одна загадка – она сама. Некая извращенная логика подсказывала Мейсону, что потеря самоуважения вследствие полной материальной зависимости от жены дает ему законное право кое-что утаить от нее.
– Ричард?..
Перед его внутренним взором обольстительница-волна пылко развернула прозрачный веер брызг.
На лужайке перед домом оказалось по пояс воды. Сняв пиджак, он отшвырнул его в мелко волнующуюся зыбь и пошел вброд. Прибой – сегодня волны были гораздо выше, чем обычно, – разбивался о самый порог дома, но Мейсон совсем забыл про Мириам. Он шел, не отрывая глаз от мыса, где бушевал такой шторм брызг, что едва удавалось разглядеть одинокий силуэт на его гребне.
Автоматически следуя привычному маршруту, временами по горло проваливаясь в горько-соленую воду, где кружили мириады крошечных светящихся созданий, Мейсон, почти без сил добрался до подножия холма и упал на колени, ощущая острую резь в глазах.
Зачарованный музыкой моря – пением ветра и басовым аккомпанементом прибоя, он атаковал мыс с фланга, почти ослепленный бесчисленными отражениями луны в морской воде. В тот миг, когда Мейсон выбрался на гребень, черный балахон, взметнувшись, скрыл лицо женщины, но он разглядел высокую, прямую фигуру и длинные худые ноги. Неожиданно она отвернулась и, словно поплыв над парапетом, начала медленно удаляться.
– Стой! – Крик унес ветер. – Не уходи!
Мейсон, задыхаясь, кинулся вслед – и тогда она обернулась и взглянула на него в упор. Длинные белые волосы – серебряные султаны брызг – взлетели на ветру… черные провалы глаз, ощеренный рот. Скрюченные пальцы – связка белых костей – метнулись к его лицу… и жуткое создание, вспорхнув гигантской птицей, понеслось куда-то в крутящуюся мглу.
Оглушенный пронзительным воплем, Мейсон – так и не поняв, кто кричал, он сам или призрак – попятился, споткнулся, попытался удержаться на ногах… поскользнулся, ударился о деревянную рейку. Врезавшись спиной в жерло шахты, под звон цепей и блоков он плашмя летел навстречу волнам, глухо бухающим в ее непроглядной глубине.
Выслушав объяснения полицейского, профессор Гудхарт покачал головой.
– Боюсь, что ничем не могу помочь вам, сержант. Мы целую неделю работаем на дне шахты, и никто туда не падал, – Он взглянул на свободно болтающийся конец одной из хлипких деревянных реек. – Тем не менее… спасибо, что предупредили. Если, как вы говорите, этот лунатик бродит по ночам, необходимо укрепить ограждение.
– Ну, не думаю, что его сюда занесет, – заметил сержант. – Не так-то легко к вам взобраться. – Помолчав, он добавил: – Знаете, я наводил о нем справки в библиотеке, и мне сказали, что вчера вы нашли в шахте два скелета. Конечно, парень пропал всего два дня назад, но все же… Может быть, один из этих скелетов?.. Какая-то природная кислота или что-нибудь в этом роде? – Он пожал плечами.
Профессор постучал каблуком о породу.
– Чистый карбонат кальция, толщиной около мили, образовался в триасе двести миллионов лет назад. На этом месте было большое внутреннее море. Насчет скелетов. Это кроманьонцы, мужчина и женщина… по-видимому, из племени рыбаков, обитавших здесь, когда море уже начало высыхать. – Он помолчал. – Думаю, я должен признаться, что не могу объяснить, каким образом эти кроманьонские останки оказались в брекчии… но это моя проблема, не ваша.
Вернувшись к патрульной машине, сержант покачал головой. Пока они ехали обратно, он задумчиво разглядывал бесконечную череду уютных загородных домов.
Подлинная история Санта Клауса. Натан Дубовицкий
Лапландия довольно мрачная местность. Как выяснилось. Утро там наступает почему–то вечером. Потом сумерки. По серому снегу по сопкам расползаются сонные лыжники. Из–под вялых елей лениво выглядывают олени. На небе солнце и луна одновременно. Что неправильно. Одинакового цвета. До дня так и не доходит. Часа три таких сумерек, и все. Ночь. Никто не хочет ещё спать, ни лыжники, ни олени. Но надо.
Дети, впрочем, были довольны. Ради них и приехали. Получалось, не зря. Мартьянову вообще дети сильно выручали. Ей, от природы склонной к пустоте, иногда было трудно держать форму. Она не видела смысла. Практически ни в чём. Поэтому всё её смешило. Не веселило, а именно смешило. Не одно и то же.
А дети видели смысл в ванильном мороженом. В мультфильмах, пазлах, куклах, машинках. В прогулках. В оленях и ёлках. Даже в жареном сиге по–лапландски. И наконец, они видели смысл в Мартьяновой. Потому что Мартьянова — их мама.
Из–за этого ей бывало как–то порой неловко перед ними. Как будто она обманывала их. Ей хотелось сказать честно: дети, во мне нет никакого смысла. И когда–нибудь вы это поймёте. И в оленях нет смысла, и в пазлах. И даже в мороженом.
Но она крепилась. Так прекрасны были её дочери, так счастливы. Вот вырастут, тогда… Но и тогда — пусть не она, другой кто–нибудь скажет. А вдруг повезёт, вдруг никто никогда им не откроет этой дурацкой правды. Как глупеют люди от правды! Как слабнут…
Муж Мартьяновой, Карманов, правды тоже не знал.
Или знал, но не подавал виду. По–мужски так. Или знал, но какую–то другую. Инженерную, что ли. Поддающуюся расчётам и улучшениям. Он был инженер. Главный. Практически генеральный конструктор. Большого, совмещённого с научным институтом оборонного завода. Хорошо зарабатывал. По его представлениям. По представлениям Мартьяновой — ну так, неплохо. Достаточно, во всяком случае, чтобы на Рождество полететь в Лапландию и показать Поленьке и Оленьке настоящего Санта Клауса.
На вопрос пятилетней Оленьки, чем Санта Клаус отличается от Деда Мороза, Карманов дал глубоко инженерный ответ:
— Это как «Мерседес» и «Лада–Калина». То и другое — машины. Но разные. Одна заграничная. Другая наша.
— Санта Клаус — это «Мерседес», — поняла Оленька.
— А почему тогда Санта живет в Лапландии, а не в Германии? — спросила Поленька. Ей было восемь. Она уже разбиралась в экономической географии.
— Э–э–э–э, — сказал Карманов. Поленька прищурилась. Она давно догадалась, ещё в осенние каникулы, что папа знает не всё. И не всё может. Что он не самый сильный. Не самый красивый. Умная девочка.
Поленька рассуждала. Задавала неудобные вопросы. Почему Деды Морозы водятся только в России, а Санты повсюду? Почему у Санта Клаусов и Дедов Морозов ватные бороды на резинках? Они что, ненастоящие? Почему, если просишь по подарку и у Деда Мороза, и у Санты, получаешь всё равно один? И не тот, который просила? Почему в прошлый новый год Деда Мороза со школьного праздника унесли прямо в полицию? Или это был Санта Клаус?
Карманов отвечал:
— Э–э–э–э…
Мартьянова смеялась:
— Поленька, ты рассуждаешь о Санте как–то не по–детски. Как Лютер о папе.
Папа непонимающе прядал ушами.
— О Папе Римском, — уточняла Мартьянова. — Мартин Лютер.
— Кинг! — восклицал Карманов, что–то смутно вроде бы припоминая.
— Нет. Не Кинг. Просто Лютер, — уставала мама. — Как у тебя на работе? Что Чебурашкин? Ты говорил, он донос настрочил Кницелю, будто ты хочешь на композиты перейти, чтобы подставить Бабаяна. Поверил Кницель? Зарубил контракт на композиты?
Карманов обстоятельно отвечал. Мартьянова кивала, не слушала, пила чай. Любовалась дочками, игравшими на полу.
Она когда–то много читала. В том числе о Лютере. О папстве. Об экзистенции, об архетипе самости. Об идолах театра и идолах рынка. О воскрешении отцов. Много ещё о чём. Таком же. В надежде вычитать что–нибудь избавляющее от пустоты. Не получилось. Но осадок остался. Сохранились в памяти какие–то слова, иллюстрации. Восклицательные знаки.
В молодости влюблялась в интеллектуалов. Трудные тексты, легкие наркотики. Ночные споры. Интеллектуалы много курили. Редко и невнимательно мылись. От секса с ними болела голова. Мартьянова принимала седалгин и трамал, но голова всё болела.
— Попробуй переспать с бухгалтером. Или с военным, — посоветовала одна опытная подруга. — Должно помочь.
Мартьянова, преодолев отвращение, нашла мужика попроще.
— Военного и бухгалтера нет. Есть инженер, — сообщила она подруге.
Подруга задумалась. Поинтересовалась, откуда инженер.
— Завод какой–то. Оборонный, кажется, — ответила Мартьянова.
— Ну вот, почти военный! Сойдет, думаю, — обнадёжила подруга.
Мартьянова принимала инженера три раза в неделю. В течение месяца. Боли прошли. Повысилось настроение. Читать расхотелось. Появился аппетит. И румянец.
Потом были разные инженеры. Всё более крупные. Дошло и до самого Карманова. До замужества, до Поленьки и Оленьки. До приёмов в мэрии, большой квартиры, небольшой дачи. До жизни, которая удалась. До курортов Турции и Греции.
До Лапландии. Был арендован двухэтажный отдельный дом. В еловом лесу на обочине шикарной лыжни. С пятью или шестью спальнями, сауной, просторной кухней, гостиной, камином.
Несколько дней новогодних каникул прошли в приятном однообразии. По утрам долгие, долгие завтраки. Потом долгие лыжные путешествия по лесу. После них опять завтраки. Катания на собаках, оленях, снегоходах. Снова лыжи, но уже горные. Рыбалки. Долгие ужины в скромных ресторанах. Жареный сиг, оленина, мороженое. Нескромных тут не было.
Мартьяновой было темно и немного скучно. Зато Карманову и детям светло и весело. Мартьянова была за них очень рада. Она давно научилась радоваться их радостью. Потому что своей не умела.
И вот настал решающий день. К ним в дом должен был прийти настоящий лапландский Санта Клаус. Точнее, приехать на оленях. С мешком подарков.
Карманов разучил танец. Медленный. Под «Мать». Быстрый не получилось. Он сбивался, не успевал за шустрой музыкой. Запутывался в ногах. Поэтому модный трек «Полюби меня снова» пришлось отложить. До лучших времён. Песня же «Мать» старинной группы «Пинк Флойд» была ему впору. Нравилась с детства. Звучала солидно, не торопясь. Даже с остановками. Что позволяло передохнуть и обдумать, куда и как танцевать дальше. Кроме того, Мартьяновой будет приятно. Должно быть приятно. Что песня про мать. Потому что она мать. И дочки оценят, как отец уважает её. И их — как будущих матерей. Получалось поучительно. Он не знал английского. Вот и получалось. За танец Санта должен подарить ему «Порше». Такой кожаный портфель. Купленный им самим ещё дома, в Челябинске. И привезённый сюда тайно от дочерей.
Кроме этого портфеля Санте через туристическую фирму заблаговременно были переданы и прочие подарки. Косметический набор для Мартьяновой. Две красивые инструкции для сборки детских велосипедов. Конфеты, печенье. Сами велосипеды тащить сюда не стали. Они ждали Поленьку и Оленьку в Челябинске. Слишком громоздкие. И летние.
Дочерям предстояло поразить Санту пением, чтением стихов. Красивыми нарядами. Мартьянова пока не решила, что сделает за косметический набор. Надеялась, что ничего. Или припашет Карманова отработать за неё. У неё всегда плохо получалось простодушно веселиться и дурачиться. Так повелось ещё с интеллектуальной молодости — чем свободней становились мысли, тем почему–то скованней тело.
Санта приехал. Поленька подбежала к окну. Белобородый человек в красном пальто доставал мешок из багажника «Опеля».
— А он не на оленях, — прокричала она. — Он что, ненастоящий, что ли?!
Оленька, услышав такое, собралась было расплакаться. Мартьянова предупредительно заявила:
— Настоящий!
Её авторитет был абсолютным. Оленька засмеялась и захлопала в ладоши. Карманов благоговейно закивал. Закивала, хоть и не так благоговейно, Поленька.
Санта Клаус вошёл в гостиную. Его сопровождал сотрудник турагентства, толстяк в финском свитере. Лицо, шея и руки толстяка были обильно покрыты жёсткой полуседой щетиной. Оленька рассказала толстяку быстрый стишок. И попросила велосипед. Толстяк смутился и ушёл на первый этаж.
— Это был не Санта, — пояснила Мартьянова. — Вот Санта.
— Да, Ксюша, Санта — это я, — заулыбался человек в красном пальто.
— А вот и твой велосипед.
Он достал из мешка цветной буклет и протянул Оленьке.
— Она не Ксюша! — выступила вперед Поленька. — И почему вы говорите по–русски, а не по–лапландски? Значит, вы Дед Мороз, а не Санта. Я же говорила им.
При слове «им» девочка указала на родителей.
— А где велосипед? Хочу велосипед! — заплакала Оленька, бросив под ёлку буклет.
— Велосипеды все в Челябинске! Санта Клаус настоящий! — приказала Мартьянова. — Пой.
Оленька затихла. Поленька спела. Тоже получила буклет. Санта как–то сник, вечер вела Мартьянова.
— Могли бы имена детей хотя бы выучить. За что вам только деньги платят, — громко, чтобы слышал толстяк в свитере, сказала Мартьянова.
— Извините, — покраснел, как пальто, Санта.
«Зря я, — пожалела Мартьянова. — Испорчу детям праздник. Надо держаться. Потом разберёмся».
На шум явился толстяк. Повертев глазами и не обнаружив ничего предосудительного, удалился.
Карманов танцевал долго. Фактически бесконечно. У Мартьяновой вдруг разболелась голова. Вспомнилось из чего–то давно прочитанного: «…стало известно Папе Александру Седьмому, что великое множество молодых женщин поведали на исповеди о том, что они отравили медленным ядом своих мужей…» Санта Клаус потерял терпение. Он вручил Карманову портфель, не дождавшись окончания номера. Карманов, не прерывая танца, принял подарок и продолжал.
— Хватит, папа, — сказала Поленька. — Мы хотим шампанского.
Открыли шампанское. Детское и настоящее. Выпили. Сели за стол. Санта не ушёл. Пришлось посадить за стол и его. Он был чернобров и черноглаз. Смугл лицом. Точно не лапландское лицо. Борода, усы и парик из какой–то пластиковой пены. Очень белые и очень ненатуральные. Он был похож на цыгана, облитого из огнетушителя. Молчал, ел, пил, не уходил. Карманов рассказал ему об интригах Бабаяна и о том, какой недалёкий и несправедливый человек Кницель. И о том, что Оленькой очень доволен преподаватель арифметики. И о перенесённом Поленькой летом в Анталии воспалении лёгких. Санта не ушёл.
Карманов начал было рассказывать, как однажды Мартьянова…
— Так, — сказала Мартьянова. — Не пора ли Деду Морозу к другим детям?
— Вот! Я же говорила, он не Санта, а Дед… — закричала Поленька.
— Санта, — поправилась Мартьянова. — Не пора ли Санте?
— Ну, мне пора, Оленька и Поленька, к другим детям, — произнёс Санта Клаус, встал, но не ушёл.
— Санта Клаус уходит, — повысила голос Мартьянова.
На шум явился толстяк в свитере.
— Вам пора, — сказала ему Мартьянова. — А девочкам пора спать.
— Спасибо. Надеюсь, вам понравилось, — ответил толстяк. — Мы пошли.
Толстяк жестом пригласил Санту следовать за собой. Они удалились.
— А где же велосипед? — так и не поняла Оленька.
— Сказано же — в Челябинске, — маминым тоном разъяснила Поленька.
Девочки легли. Карманов читал им сказку. В дверь позвонили.
— Забыли, наверное, что–нибудь. Я сама открою, — остановила мужа Мартьянова.
Она спустилась в прихожую. Открыла дверь. Санта Клаус без шапки, без бороды стоял на пороге. За спиной у него поднимался ветер и, словно ад, горела луна.
— Ты правда не узнала меня? — спросил он в отчаянии.
— Узнала, конечно.
— Поехали. Уезжаем немедленно. Я не могу без тебя.
— Столько лет мог, а теперь не можешь?
— Столько лет не мог. Не мог. Если бы мог, не был бы сейчас на мне этот клоунский наряд.
— Ты же тогда сказал, что в Лондон уезжаешь. В Ковент Гардене будешь играть. В каком–то крутом театре…
— Да я… там, в сущности, и играю…
— А здесь что?
— Благотворительная акция. Каждый год ведущие актёры бесплатно для детей…
— Бесплатно? С меня за твой визит пятьсот евро взяли.
— Это не я взял… Ведущие актёры бесплатно… А так я Фальстафа
играю. И Тартюфа. И дядю Ваню… На английском. И в кино предложили… Но это в Калифорнию надо ехать… Поехали, а… Машенька…
— Мне в турфирме сказали, что Санта Клаусы из Мурманска… В Мурманск зовешь? Я и так в Челябинске… — усмехнулась Мартьянова.
— Машенька, это всё ерунда. Поехали. Сначала можно и в Мурманск. Вспомни, как мы… как ты… любила меня. Верила, что я смогу пробиться. Но я не могу… Без тебя ничего не могу.
— Не горячись. Ты просто выпил пять бокалов шампанского.
— Ты считала?
— Я думала, Санты не пьют на работе. На детских праздниках особенно…
— Я хочу тебя поцеловать…
— Всё нормально? — раздался сверху голос Карманова.
— Да, — ответила Мартьянова, глядя в чёрные цыганские глаза. — Санта мешок забыл.
— Естественно. Он же выпил семь бокалов шампанского. — Голос Карманова приближался. Он спускался по лестнице.
— Дай телефон, — прошептал страшным шёпотом Санта Клаус.
— Уходи. Всего тебе хорошего, — прошептала Мартьянова.
— Тогда вот мой. Возьми.
Она не взяла. Он сунул бумажку в карман её халата.
— Ты что тут стоишь у открытой двери в одном халате!? — с укором воскликнул Карманов. — Простудишься, не дай бог. Как Поленька в Анталии.
Муж обнял её, закрыл стеклянную дверь. За дверью понемногу разыгралась самая настоящая метель. В проблесках луны, в тенях елей снежные вихри походили на косматых пьяных Санта Клаусов.
Спалось в ту ночь плохо.
Утром Мартьянова первым делом проверила карманы халата. Потом карманы всех халатов, лежавших и висевших во всех ванных и в сауне. Потом карманы своих курток, шубы. Всех своих вещей. Потом карманы Карманова. И Поленьки, и Оленьки. Все карманы. Потом все шкафы и тумбочки, и комоды. Записку с номером телефона она так и не нашла. Да не очень–то было и надо.
Абсолютная привилегия. Фредерик Форсайт
Фредерик Форсайт
Абсолютная привилегия
Когда в воскресное утро в половине девятого зазвонил телефон, Билл Чедвик был еще в постели. Вставать не хотелось, но телефон не умолкал. После десятого звонка Билл заставил себя подняться и спуститься вниз, в холл.
– Да?
– Привет, Билл. Это Генри.
Звонил Генри Карпентер, живший по соседству. Они были знакомы, хотя и не на короткой ноге.
– Доброе утро, Генри, – сказал Чедвик. – Ты, видать, не любитель поваляться в выходной?
– Да нет… Я сейчас собираюсь в парк, на пробежку.
Чедвик хмыкнул. Еще бы! Не сидится ему на месте. Он зевнул.
– Чем могу быть полезен в столь ранний час?
На другом конце провода немного помолчали, затем Карпентер спросил:
– Ты уже видел утренние газеты?
Чедвик взглянул на коврик в холле, где лежали обе газеты, которые он выписывал.
– Нет, а что?
– Ты «Санди курьер» получаешь?
– Нет, – ответил Чедвик.
Наступила пауза.
– Я думаю, тебе следует взглянуть на сегодняшний номер, – проговорил Карпентер. – Там есть кое–что о тебе…
– О, – сказал Чедвик заинтересованно. – А что именно?
Карпентер как будто растерялся. Он позвонил в уверенности, что Чедвик уже в курсе и можно будет обсудить статью.
– Знаешь, старина, будет лучше, если ты сам на нее взглянешь, – промямлил он и дал отбой.
Чедвик был заинтригован. Ведь любопытно раскрыть газету и узнать, что о тебе пишут.
Он вернулся в спальню, захватив с собой «Экспресс» и «Телеграф». Вручив газеты жене, он прямо на пижаму надел брюки и пуловер с высоким воротом.
– Куда ты идешь? – спросила жена.
– Схожу на улицу, за газетой. Генри Карпентер говорит, что там обо мне написано.
– О, вот ты и прославился, – заметила жена. – Пойду приготовлю завтрак.
В киоске на углу еще оставалось два экземпляра «Санди курьер» – толстой газеты со множеством приложений. По мнению Чедвика, ее напыщенный слог предназначался для таких же надутых и высокомерных читателей. На улице было холодно, и, удержавшись от соблазна немедленно пролистать газету, он вернулся домой. На столе в уютной кухне уже стоял апельсиновый сок и кофе.
Принявшись за чтение, он вдруг сообразил, что Карпентер не назвал ему номера страницы. За первой чашкой кофе он бегло просмотрел новости; раздел культуры и искусства вообще не удостоил вниманием, пропустил и спортивную рубрику. Оставалась вкладка с цветными иллюстрациями и обзор деловой жизни. Чедвик вел небольшое дело в пригороде Лондона и поэтому, не взглянув на иллюстрации, сразу перешел к обзору.
Здесь, на третьей странице, Биллу сразу попалось на глаза название недавно лопнувшей фирмы. Он тоже потерпел ощутимые убытки, некоторое время сотрудничая с ней. На этой полосе газеты статьи обычно носили изобличающий характер.
Чедвик вчитался в текст и забыл о стынувшем кофе.
– Что за ерунда! – озадаченно прошептал он. – Какое право они имеют так обо мне писать?
– Что случилось, дорогой? – спросила жена, встревоженная его ошеломленным видом.
Билл молча протянул ей газету. Она углубилась в чтение.
– Какой ужас! – ахнула она. – Здесь намекают на то, что ты замешан в мошенничестве.
Билл Чедвик вскочил со стула и начал ходить по кухне из угла в угол.
– Тут не просто намекают, – его негодование возрастало, – тут заявляют в открытую. Вывод напрашивается сам собой. Но я ведь, черт побери, тоже пострадал, и еще как! Я и понятия не имел, чем эта фирма занимается.
– Тебя ждут неприятности, дорогой? – жена озабоченно наморщила лоб.
– Неприятности? Да меня ждет разорение! И потом – это же все чистейшая выдумка! Я даже не знаю человека, который состряпал эту статью. Как его там?
– Гейлорд Брент, – сообщила жена, взглянув на подпись под статьей.
– Первый раз слышу. Он даже не взял на себя труд переговорить со мной. Какое право он имеет так обо мне писать?
То же самое Чедвик повторил в понедельник утром, встретившись с глазу на глаз со своим поверенным. Тот сочувственно выслушал рассказ Чедвика о действительных обстоятельствах дела и согласился с ним, что статья в высшей степени возмутительная.
– Судя по всему, обвинение, брошенное вам, совершенно нелепо и бездоказательно.
– Значит, пусть берут свои слова обратно, да к тому же они должны извиниться! – с горячностью сказал Чедвик.
– В принципе вы правы, – согласился юрист. – Полагаю, что сначала мне следует обратиться к редактору с письмом. Я заявлю от вашего имени, что вы требуете опровергнуть необоснованную клевету, которую допустил по отношению к вам сотрудник газеты. Далее, в газете на видном месте должны опубликовать принесенные извинения.
Письмо было отослано. Целые две недели Чедвик терпеливо сносил испытующие взгляды своих немногочисленных служащих и по возможности уклонялся от деловых встреч. За это время уплыли из рук два контракта, на которые он возлагал большие надежды.
Наконец из редакции пришел ответ, выдержанный в уклончиво–вежливом тоне за подписью секретаря.
В ответе говорилось, что редактор внимательно изучил письмо поверенного и готов рассмотреть вопрос о публикации протеста мистера Чедвика в разделе писем читателей, оставляя за собой безоговорочное право подвергнуть текст необходимой правке.
– Иными словами, обкорнать, как вздумается, – подытожил Чедвик, сидя напротив своего поверенного. – Видимо, хотят от меня просто отмахнуться?
Юрист ответил не сразу. Чедвика он знал давно и не собирался кривить душой.
– Да, – произнес он, – вы правы. С подобной ситуацией я уже имел дело. Естественно, это стандартная отписка. Они терпеть не могут после своих статей давать опровержения, а уж тем более извиняться.
– Что же мне делать? – спросил Чедвик.
Юрист поднялся из–за стола.
– Есть еще Совет по печати. Вы можете обратиться с жалобой туда.
– А что они могут?
– Немногое, по правде говоря. Там проявляют интерес, если неприятность произошла не по вине газеты. Обвинения в прямой клевете они сразу передают в суд. В крайнем случае, могут вынести порицание – и только.
– Значит, Совет по печати не имеет права настоять на публикации опровержение?
– Нет.
– Как же быть?
Поверенный вздохнул.
– Боюсь, что в вашем случае единственный выход – это тяжба. Придется подать иск в высокий суд с требованием возместить нанесенный ущерб. Конечно, может быть, редакция не пожелает доводить дело до суда и опубликует требуемое опровержение.
– Может быть?
– Да, не исключено, но вовсе не обязательно.
– Но ведь дело–то ясное!
– Позвольте быть с вами откровенным до конца, мистер Чедвик, – сказал поверенный. – По искам о клевете в принципе не может быть полной ясности. Во–первых, в Англии нет отдельного закона о клевете. Вернее, подобные случаи подпадают под общее право, основанное на множестве юридических прецедентов, накопленных на протяжении столетий. А любой прецедент всегда можно истолковать по–разному. Ваш случай не так уж прост. Во–вторых, возникает вопрос о степени вашей осведомленности и преднамеренности ваших действий – или же, наоборот, об отсутствии с вашей стороны злого умысла. Вы понимаете, о чем я?
– Кажется, да. Получается, что мне придется доказывать свою невиновность?
– По существу, так. Ведь вы будете выступать как истец, а газета – редактор и автор статьи – как ответчик. Вам понадобится доказать, что вы даже не подозревали о недобросовестных делах этой ликвидированной фирмы, когда вступили с ней в соглашение. Предположение о вашей причастности к обману можно будет квалифицировать как клеветническое только после веских доказательств.
– Так в суд мне лучше не обращаться? – спросил Чедвик. – И вы серьезно полагаете, что мне нужно молча проглотить все это наглое вранье? Ведь этот тип даже не потрудился проверить факты, прежде чем отдать их в печать. И в итоге – мне грозит разорение, а я даже пожаловаться не могу?
– Положитесь на мои слова, мистер Чедвик. Принято считать, что юристы только и занимаются подстрекательством клиентов на предъявления исков направо и налево, поскольку это якобы приносит нам большие доходы. Но как правило, все обстоит иначе. Обычно родственники побуждают истца начать дело. Иногда – друзья или коллеги по работе. Естественно, затраты ложатся не на их плечи. Для посторонних любой судебный процесс – просто–напросто развлечение. Но только нам, профессионалам, известно, во сколько выливаются иные тяжбы!
Едва ли не впервые в жизни Чедвик подумал о том, что за справедливость надо платить.
– А во что обойдутся мне расходы? – поинтересовался он.
– Вас они могут разорить.
– Я думал, что у нас закон одинаково защищает всех граждан.
– Теоретически это так. Но на практике совсем другое… Вы богаты, мистер Чедвик?
– Вовсе нет. У меня свой небольшой бизнес. Приходится балансировать на грани разорения. Я все нажил собственным трудом: обзавелся домом, приобрел автомобиль, одежду. Выплачиваю взносы на пенсию, имею страховой полис, несколько тысяч фунтов сбережений, но особенно похвалиться, как видите, нечем.
– Я это и имел в виду, – уточнил поверенный. – Сегодня только состоятельные люди могут себе позволить вести тяжбы – в особенности по искам о клевете: ведь можно выиграть дело, но разориться на судебных издержках. После длительного разбирательства, включая апелляцию, сумма пошлин может десятикратно превысить сумму возмещенных убытков. Все солидные газеты и крупные издательства располагают значительными страховками на покрытие возможных убытков по делам о клевете. Они могут себе позволить нанять лучших юристов Вест–Энда, заручиться содействием самых высокооплачиваемых королевских адвокатов. Простите меня, но при столкновении с человеком маленьким они норовят размазать его по стенке. Для них не составит особого труда оттянуть передачу вашего дела в суд лет эдак на пять, причем издержки сторон будут все время расти. Одна только подготовка к делу будет стоить десятки тысяч. А после передачи дела в суд расходы еще больше увеличатся: помимо гонорара, нужно будет ежедневно поощрять адвоката; не следует забывать и о его помощнике.
– Сколько же это составит в целом? – спросил Чедвик.
– Если имеет место такой затяжной процесс, требующий многолетней подготовки, даже без учета апелляции, сумма может достигнуть нескольких десятков тысяч фунтов. Но и это еще не предел…
– Что же еще, хотелось бы знать?
– Вы целиком покроете свои расходы только в случае выигрыша дела, полного возмещения ущерба и компенсации судебных издержек ответчиками – в вашем случае, редакцией газеты. Если же решение суда обойдет судебные издержки стороной – а чаще всего именно так и делается, – вам придется оплачивать их из собственного кармана. В случае проигрыша суд вправе обязать вас оплатить издержки ответчика – в дополнение к вашим собственным. В случае вашего успеха газета может подать на апелляцию – и сумма ваших издержек удвоится. Но даже если решение вынесут в вашу пользу, необходимо постановление суда об оплате издержек ответчиками. Иначе вы будете разорены. К тому же вас обольют грязью. Ведь через два года никто и не вспомнит о газетной статье, послужившей толчком к процессу. А в суде обвинения с каждым разом будут обрастать все новыми подробностями. Адвокат редакции приложит все старания, чтобы подорвать вашу репутацию. А если швырять грязью без разбора – всегда что–нибудь да прилипнет. Многие при выигрыше дела теряли свое доброе имя безвозвратно. Учтите еще одно: любые заявления, сделанные в ходе судебного разбирательства, могут быть опубликованы без дополнительного обоснования.
– Но ведь существует правовая помощь? – Чедвик, как и многие, знал о ней понаслышке.
– Видимо, ваши представления о такого рода помощи не совсем соответствуют истине, – сказал юрист. – Для получения ее вы должны предъявить доказательства того, что не имеете собственности, а вам это сделать трудно. В любом случае, правовая помощь не распространяется на иски о клевете.
– Выходит, с какого боку ни подступись, а беды не миновать?
– Я искреннее сожалею и сочувствую вам. Можно было бы побудить вас затеять бесконечный процесс, который разорил бы вас, но я уверен, что лучшей услугой с моей стороны является предупреждение от опасностей. Многие очертя голову бросались в борьбу, впоследствии горько сожалея об этом. Иные так и не смогли встать на ноги и выкарабкаться из финансовых затруднений.
– Спасибо, что поговорили со мной начистоту, – сказал Чедвик, поднявшись со стула.
Позже, уже из своей конторы, Чедвик позвонил в редакцию «Санди курьер» и попросил соединить его с редактором. Трубку подняла секретарша.
– О чем вы хотите поговорить с мистером Бакстоном?
– Я желал бы встретиться с ним лично.
Последовала пауза. Было слышно, как переговариваются по внутреннему телефону. Потом секретарша снова спросила Чедвика:
– По какому вопросу?
Чедвик пояснил, что хотел бы переговорить относительно недавней статьи Гейлорда Брента.
– К сожалению, мистер Бакстон не имеет возможности принимать посетителей, – последовал ответ. – Если вы направите нам письмо с изложением вашего дела, оно будет изучено самым тщательным образом.
Следующим утром Чедвик доехал на метро до центра Лондона и отыскал здание, где размещалась редакция «Санди курьер».
В приемной одетый в форму солидный администратор протянул ему бланк, на котором следовало указать свое имя, адрес и цель визита. Заполненный бланк унесли, и Чедвик остался ждать.
Прошло с полчаса, когда из дверей лифта вышел изысканно одетый молодой человек, благоухающий лосьоном. Чедвик поднялся навстречу.
– Адриан Сент–Клер, – представился молодой человек, – личный помощник мистера Бакстона. Чем я могу помочь вам?
Чедвик стал объяснять, что речь идет о статье за подписью Гейлорда Брента. Обвинения в свой адрес он считает безосновательными и намерен при встрече с мистером Бакстоном опровергнуть их. Еще он добавил, что эта статья поставила его на грань финансового краха. Сент–Клер всем своим видом изображал сожаление, но оставался непоколебим.
– Да, конечно, все понятно, мистер Чедвик. Но боюсь, что лично увидеться с мистером Бакстоном просто невозможно. Он слишком занят. Насколько мне известно, ваш поверенный уже связался с редактором.
– Вам посылали письмо, – напомнил Чедвик. – В ответе, подписанном секретарем, говорилось, что мой протест, возможно, поместят среди писем читателей. Я хотел бы лично объясниться с редактором.
Сент–Клер терпеливо улыбнулся:
– Я ведь уже говорил, что это невозможно. Мы не в состоянии пойти на большее, чем ответ от имени редактора.
– В таком случае могу я увидеться с мистером Гейлордом Брентом?
– Я не уверен, что это вам чем–то поможет, – ответил Сент–Клер. – Разумеется, если вы захотите обратиться к нам с новым письмом, оно обязательно будет рассмотрено нашим юридическим отделом в надлежащем порядке. Сожалею, но более ничем помочь не могу.
Администратор проводил Чедвика к выходу.
В баре недалеко от Флит–стрит Чедвик взял сэндвич и кофе. Завтракал он в глубоком раздумье и после полудня засел в справочном отделе библиотеки, где хранятся материалы прессы. Поверенный ничуть не преувеличивал. Он убедился в этом, просмотрев вырезки последних дел о клевете.
Особенно поразил Чедвика один случай. Пожилого человека жестоко оклеветал модный автор. Потерпевший подал на издателя в суд, выиграл дело и должен был получить тридцать тысяч фунтов компенсации за причиненный ущерб с оплатой судебных издержек. Однако издатель подал на апелляцию, и апелляционный суд отменил решение о возмещении ущерба, постановив собственные судебные издержки оплачивать каждой из сторон. Оказавшись после четырех лет тяжбы на грани полного разорения, истец обратился в палату лордов. Лорды пересмотрели вердикт апелляционного суда в пользу истца, но вопрос о судебных издержках даже не был затронут. В итоге истцу выплатили тридцать тысяч, но за пять лет общая сумма его расходов превысила эти деньги на пятнадцать тысяч. Издательство потеряло в общей сложности семьдесят пять тысяч, но большая часть этой суммы была застрахована. Таким образом, победа оказалась одержана, но какой ценой? На фотографии, сделанной в самом начале тяжбы, истцу никто бы не дал его шестидесяти лет. С другого снимка, пять лет спустя, на вас глядел изможденный старик, сломленный долгой борьбой и постоянными мыслями о растущих долгах. Свою репутацию он спас, но умер банкротом.
Твердо решив избежать подобной участи, Билл Чедвик отправился в Вестминстерскую публичную библиотеку и, устроившись в читальном зале, раскрыл книгу Холсбери «Английские законы».
Поверенный оказался прав. Статусного права о клевете действительно не существовало – в том смысле, в каком существовал законодательный акт о дорожном движении, однако Чедвик случайно нашел разъяснение к судебной практике 1888 года, в котором давалось следующее общепринятое определение клеветы, или диффамации:
«Клеветническим утверждением является утверждение, порочащее лицо перед благонамеренными представителями общества и рассчитанное на то, чтобы возбудить против данного лица ненависть, презрение или подвергнуть его бойкоту, осмеянию или нанести ему вред в его промысле, предприятии, профессии или на служебном поприще».
Что ж, подумал Чедвик, отчасти это и ко мне относится.
В голове все время вертелась фраза из наставлений юриста:
«Любые заявления, сделанные в ходе судебного разбирательства, могут быть опубликованы без дополнительного обоснования».
Неужели это именно так?
Да, поверенный не ошибался. Поправка 1888 года вносила полную ясность. Любые сообщения, относящиеся к ходу судебного производства, могут появляться в печати, причем, если отчет будет «своевременным, точным и добросовестным», никто не несет за них ответственности: ни репортер с редактором, ни типография с издателем.
Видимо, подумал Чедвик, эта оговорка призвана избавить судей, свидетелей, полицейских, адвокатов и даже ответчика от страха высказываться начистоту, несмотря на вероятный исход процесса. Такое освобождение от ответственности за любое заявление, хотя бы бездоказательное, оскорбительное или клеветническое, сделанное в ходе судебного заседания, так же как и освобождение от ответственности репортера, напечатавшего это заявление в судебном отчете, закон именовал «абсолютной привилегией».
На обратном пути в метро у Билла Чедвика проклюнулась идея.
Он потратил четыре дня на розыски и, наконец, выяснил домашний адрес Гейлорда Брента. Тот проживал в Хэмпстеде, на одной из тихих, извилистых улочек. Сюда и приехал Чедвик в следующее воскресенье в надежде застать семью Брент в городе, предположив, что скорее всего у сотрудника воскресной газеты этот день выходной.
Он поднялся на крыльцо и позвонил. Через пару минут дверь открыла симпатичная женщина лет тридцати с небольшим.
– Мистер Брент дома? – осведомился Чедвик, добавив: – Дело касается его статьи в «Курьере».
В общем–то он не солгал, а миссис Брент нисколько не усомнилась, что посетитель явился из редакции на Флит–стрит. Она приветливо улыбнулась и крикнула через холл в глубину дома: «Гейлорд!». «Он сейчас подойдет», – добавила она и поспешила на детские голоса, доносившиеся из дальних комнат. Чедвик остался ждать у приоткрытой двери.
Минутой позже в дверях появился Гейлорд Брент – элегантный мужчина лет сорока пяти, одетый в розовую рубашку и пастельного тона домашние брюки.
– Да? Я слушаю вас.
– Мистер Гейлорд Брент?
– Да, это я.
– Я по поводу вашей статьи, – Чедвик развернул газетную вырезку.
Брент, не притрагиваясь к вырезке, с недоумением всматривался в протянутый текст.
– Статья месячной давности, – недовольно бросил он. – А в чем, собственно, дело?
– Прошу прощенья, что побеспокоил вас в выходной, но дело не терпит отлагательств. В этой статье вы меня оклеветали самым чудовищным образом, подорвали мою деловую и общественную репутацию.
Брент уже справился с растерянностью и стоял, выказывая все нараставшее нетерпение.
– Да кто вы такой, в конце концов?
– О, прошу простить, меня зовут Уильям Чедвик.
Брент понял, наконец, в чем дело и всем своим видом выражал крайнее раздражение.
– Послушайте! Какое право вы имеете врываться ко мне домой со своими жалобами? Существует определенный порядок. Сначала ваш поверенный обращается с письмом…
– Уже обращался, – прервал его объяснения Чедвик, – но все без толку. Редактор отказался меня принять, поэтому пришлось явиться к вам.
– Это возмутительно, – воскликнул Брент, собираясь закрыть дверь.
– Подождите, у меня для вас кое–что еще… – тихо произнес Чедвик.
Рука Брента задержалась на косяке.
– Ну что?
– А вот что! – сказал Чедвик и с этими словами довольно крепко ткнул кулаком Брента в нос.
Такой удар не причинил особого вреда, однако Гейлорд Брент покачнулся и со стоном схватился рукой за лицо. На его глазах выступили слезы, он зашмыгал носом, втягивая в себя показавшуюся кровь и, испуганно глядя на Чедвика как на сумасшедшего, с треском захлопнул дверь. Чедвик услышал, как он побежал в холл.
На углу Хит–стрит Чедвик нашел констебля. Видно было, что молодой полицейский слегка скучал.
– Послушайте, констебль. – сказал Чедвик, подойдя к нему, – вы не могли бы пойти со мной? На местного жителя совершено нападение.
Молодой полицейский встрепенулся.
– Нападение, сэр? Где?
– Совсем рядом, всего через две улицы. Пожалуйста, идите за мной.
Чтобы избежать расспросов, Чедвик молча повернулся и пошел, поманив за собой полицейского. Тот, переговариваясь по рации, направился следом.
Констебль поравнялся с Чедвиком только на самом углу улицы, где проживал Брент со своей семьей. Чедвик не хотел лишних объяснений и поэтому, не сбавляя хода, бросил через плечо:
– Вот здесь, дом номер 32.
Взойдя на крыльцо, Чедвик указал на запертую дверь:
– Там.
Констебль, подозрительно глядя на Чедвика, поднялся по ступеням и позвонил. Чедвик встал рядом с ним. Дверь осторожно приоткрылась, и за ней показалась миссис Брент. При виде Чедвика глаза ее округлились.
– Миссис Брент, – Чедвик опередил полицейского, – попросите сюда на пару слов вашего мужа. Констебль желал бы его видеть.
Миссис Брент кивнула и удалилась в дом. Послышался громкий шепот. До них донеслись слова «полиция» и «тот самый человек». Спустя минуту в дверях появился Гейлорд Брент. Левой рукой он прижимал к лицу мокрое полотенце и все время шмыгал носом.
– Ну? – вопросительно прогнусавил он.
– Это мистер Гейлорд Брент, – представил его Чедвик констеблю.
– Мистер Гейлорд Брент? – уточнил полицейский.
– М–гм, – подтвердил Брент.
– Пять минут назад мистера Брента ударили кулаком в нос, – заявил Чедвик.
– Это правда? – спросил полицейский.
– Да, – Брент кивнул, с ненавистью глядя на Чедвика поверх полотенца.
– Понятно, – заключил констебль, хотя ровным счетом ничего не понял. – И кто же это сделал?
– Я.
– Простите? – Полицейский в недоумении повернулся к нему.
– Это сделал я. Я ударил мистера Брента в нос. Оскорбление действием, не так ли?
– Это действительно так? – обратился полицейский к Бренту.
Он молча кивнул в ответ.
– Можно узнать, почему вы это сделали?
– Я охотно объясню вам, но только в полицейском участке, – ответил Чедвик.
Констебль, казалось, был в замешательстве. Наконец он произнес:
– Хорошо, сэр, тогда я должен вас попросить пройти со мной.
К этому времени на Хит–стрит уже стояла полосатая патрульная машина, которую констебль вызвал по рации. После того, как страж порядка обменялся короткими репликами с двумя прибывшими полицейскими, они с Чедвиком уселись на заднем сиденье. В участке Чедвика провели прямо к дежурному сержанту. Пока констебль докладывал о происшествии, Чедвик сидел молча. Пожилой сержант, сохраняя полную невозмутимость, оглядел его.
– Имя пострадавшего?
– Мистер Гейлорд Брент, – ответил Чедвик.
– Личная неприязнь, не так ли? – спросил сержант.
– Не совсем так.
– Объясните причины, заставившие вас обратиться к констеблю.
– Закон есть закон, не правда ли? – Чедвик пожал плечами. – Я совершил правонарушение и поставил об этом полицию в известность.
– Резонно, – согласился сержант, потом, повернувшись к констеблю, спросил: – Он что, серьезно пострадал?
– Да вроде нет, – ответил тот. – Получил по носу, вот в общем и все.
– Адрес, – потребовал он у констебля, вздохнув. – Подождите здесь.
Сержант вышел в соседнюю комнату. В телефонной книге Гейлорд Брент не значился, но через справочную выяснить номер его телефона не составило большого труда. После короткого разговора с ним сержант вернулся.
– Мистер Брент не собирается настаивать на обвинении, – объявил он.
– Разве дело в мистере Бренте? – возмутился Чедвик. – Почему он должен настаивать на обвинении? Мы же не в Америке. Произошло открытое нарушение общественного порядка, в этом случае вся ответственность возлагается на полицию.
Сержант неодобрительно посмотрел на Чедвика.
– Вижу, вы кое–что смыслите в законах?
– Да, иногда почитываю, – подтвердил Чедвик.
– Кто из нас не почитывал? – вздохнул сержант. – Ну что ж, полиция имеет право не передавать дела в суд.
– В таком случае вынужден уведомить вас, что мне придется вновь отправиться к мистеру Бренту и заехать ему кулаком еще раз.
Сержант медленно придвинул к себе стопку чистых бланков.
– Ваше дело. Имя?
Билл Чедвик назвал себя и указал свой домашний адрес. Объяснять подробности он не стал, заявив, что скажет все на суде, если возникнет такая необходимость. Протокол отпечатали на машинке, и он расписался под ним. Ему предъявили официальное обвинение и выпустили под залог в размере ста фунтов с обязательством предстать на следующее утро перед магистратским судом Северного Лондона.
Назавтра Чедвик явился на предварительное слушание дела. Оно заняло всего две минуты, так как Чедвик отказался от официального заявления. Он знал, что такой отказ суд расценит как намерение впоследствии не признавать себя виновным. Его положение подследственного продлили на две недели на тех же условиях. Поскольку слушание было предварительным, Гейлорд Брент не присутствовал в зале суда. Речь шла о заурядном оскорблении действием, поэтому в местной газете отчет о слушании занял всего две строки. Соседи Билла Чедвика этой газеты не читали, и сообщение прошло незамеченным.
За неделю до судебного заседания в отделах новостей утренних, вечерних и воскресных газет раздались анонимные звонки – сообщали, что ведущий корреспондент газеты «Санди курьер» Гейлорд Брент в понедельник будет выступать свидетелем в магистратском суде Северного Лондона по делу «Полиция против мистера Чедвика». Предлагалось направить туда сотрудников, чтобы не полагаться на авторитет юридической пресс–службы. В большинстве случаев редакторы приняли этот совет к сведению. Никто не знал, в чем тут дело, но надеялись на какое–то неординарное событие. Как и в профсоюзном движении, теоретическая братская солидарность газетчиков давала сбой, как только доходило до практики.
Ровно в десять утра Билл Чедвик явился в суд. Ему пришлось подождать, так как слушание его дела началось только в четверть двенадцатого. Добравшись, наконец, до скамьи подсудимых, он быстро оглядел зал и увидел, что места, отведенные для прессы, заполнены до отказа. Вызванный в качестве свидетеля Гейлорд Брент пока оставался за дверьми. Согласно британским законам, свидетели не могут присутствовать в зале суда до тех пор, пока их не вызовут для дачи показаний. Только после этого они могут занять места в конце зала и остаться там до окончания разбирательства дела.
Недолго думая, мистер Чедвик виновным себя не признал. Судья предложил перенести разбирательство, чтобы обвиняемый смог найти профессионального адвоката, но Чедвик отказался, заявив, что намерен защищать себя сам. Судья пожал плечами, но возражать не стал.
Обвинитель изложил фактическую сторону дела. Многие лица в зале выражали недоумение после известия о том, что не кто иной, как сам Чедвик, уведомил дежурного констебля о совершенном им нападении. Первым свидетелем был вызван констебль Кларк.
Он принес присягу и дал показания об обстоятельствах задержания. Чедвика спросили, не желает ли он подвергнуть свидетеля перекрестному допросу. Чедвик ответил, что не желает. Предложение было сделано повторно, но Чедвик отказался и на этот раз. Тогда полицейскому предложили пройти и сесть в конце зала. Следующим был вызван Гейлорд Брент. Как только он принес присягу, Чедвик поднялся со своего места.
ПРОДОЛЖЕНИЕ В КОММЕНТАРИЯХ
Ф.Скотт Фицджеральд. Крушение
Эссе
Бесспорно, вся жизнь — это процесс постепенного распада, но те удары жизни, которые становятся драматической кульминацией процесса, страшные, неожиданные удары, наносимые извне (или так кажется, что извне), — те, о которых помнишь, те, на которые сваливаешь все неудачи, те, на которые сетуешь друзьям в минуты душевной слабости, — такие удары и их последствия осознаются не сразу. Бывают и другие удары, изнутри, и их ощущаешь только тогда, когда ничего уже нельзя поправить, когда ты вдруг постигаешь с непреложностью, что в каком–то смысле прежнего тебя не стало. Распад первого рода представляется быстрым, а второй идет почти незаметно, но осознаешь его потом как нечто внезапное.
Прежде чем приняться за мою краткую повесть, я хотел бы высказать наблюдение общего характера: подлинная культура духа проверяется способностью одновременно удерживать в сознании две прямо противоположные идеи и при этом не терять другой способности — действовать. Ну, скажем, необходимо понимать, что положение безнадежно, и вместе с тем не отступаться от решимости его изменить. Эта философия подошла мне в ранние годы моей взрослой жизни, когда я видел, как реальностью становятся вещи невероятные, неправдоподобные, порою "немыслимые". Если ты на что–то годен, ты должен подчинить своей воле течение жизни. Если ты не обделен ни умом, ни старательностью, то, как бы ни сочеталось в тебе то и другое, течение жизни покорится тебе легко. И казалось, как это романтично — быть преуспевающим литератором; тебе не мечтать о славе, в которой купаются кинозвезды, но зато уж та известность, какой ты добился, останется надолго; тебе не мечтать о силе, которой обладают люди последовательных политических или религиозных убеждений, но зато уж ты, конечно, куда более независим. Понятно, удовлетворенности тем, чего ты достиг в тобою избранном ремесле, не испытать никогда, но я лично не променял бы это ремесло ни на какое другое.
Двадцатые годы шли к концу, асам я уже подобрался к тридцати, и мало–помалу чувство обиды, которое я с юности испытывал по двум причинам — потому что я оказался слишком щупл (или слишком неумел), чтобы играть в футбольной команде нашего колледжа, и потому что во время войны так и не попал на фронт, в Европу, — переплавилось в ребяческие мечты о каких–то героических свершениях, убаюкивавшие меня в беспокойные ночи. Серьезные вопросы, которые возникали передо мной в повседневной жизни, как будто начали разрешаться, и, поскольку из–за них было много хлопот, не оставалось сил думать над проблемами более общими.
Десять лет назад жизнь, по сути, была для меня делом сугубо личным. Мне приходилось уравновешивать в себе сознание безнадежности моих усилий и необходимости продолжать борьбу, уверенность в том, что крах неизбежен, и решимость "добиться успеха" — более того, нужно было совладать еще с одним конфликтом: высокие порывы влекли меня к будущему, но в душе скапливался мертвый груз прошлого. И если бы мне все это удалось, невзирая на обычные трудности — семейные, личные, профессиональные, — тогда мое "я" по–прежнему неслось бы, подобно стреле, выпущенной из никуда в никуда и летящей с такой быстротой, что лишь земное притяжение способно в конечном счете прервать ее полет.
И так шло целых семнадцать лет, с перерывом в год как раз посредине, когда я дал себе побездельничать и передохнуть; все время наваливалась тяжкая работа, но мне она казалась только прекрасным занятием, которое поможет заполнить завтрашний день. Да, конечно, я жил несладко — и все же: "Лет до сорока девяти все будет в порядке, — говорил я себе. — На это я могу рассчитывать твердо. А для человека, прожившего такую жизнь, как моя, большего и не требуется".
И вот, не дожив десяти лет до положенных сорока девяти, я вдруг понял, что до времени потерпел крушение.
По–разному можно терпеть крушение: отказывает что–то у тебя в мозгу, и тогда решения за тебя начинают принимать другие; или что–то случается с твоим телом, и тогда остается только капитулировать перед стерильным миром больницы; или что то происходит с твоими нервами. В своей неприятной книге Уильям Сибрук, любуясь самим собой и подводя к умилительному, как в кино, финалу, рассказывает, каким образом он оказался на иждивении общества. Алкоголиком его сделало или, во всяком случае, побудило сделаться нервное расстройство. Пишущий эти страницы ничего подобного не пережил — в то время он уже полгода не пил ничего, даже пива; и тем не менее у него тоже начали сдавать именно нервы — он слишком часто выходил из себя, слишком часто плакал.
К тому же (вспомните мою предпосылку, что жизнь бьет нас хитро и по–разному) сознание краха пришло не под непосредственным воздействием удара, а во время передышки.
Незадолго до того я побывал у видного врача и выслушал его суровый приговор. После этого визита я с удивляющей меня теперь невозмутимостью продолжал жить прежней своей жизнью, заниматься прежними своими делами и в отличие от героев в книжках не думал и не печалился о том, как много остается мною не сделанного и что же будет с такими–то и такими–то моими обязательствами; у меня было достаточное обеспечение на будущее, да я и раньше не так уж ревниво оберегал вверенное мне добро, в том числе собственный талант.
Но неожиданно во мне пробудилась инстинктивная и настоятельная потребность остаться наедине с собой. Я решительно никого не хотел видеть. Всю жизнь я видел слишком много людей; не могу сказать, чтобы я так уж легко входил в компанию, но, с другой стороны, я с необычайной легкостью отождествлял себя, свои мысли, свою жизнь с жизнью всех тех общественных слоев, которые узнавал из непосредственного общения. Вечно я кого–то спасал или меня спасали, и, случалось, за какие–нибудь полдня я успевал испытать все чувства, которые, если верить историкам, испытал Веллингтон под Ватерлоо. Я жил в мире, разделенном на моих тайных врагов и стойких друзей и почитателей.
И вот теперь я хотел быть совершенно один и позаботился о том, чтобы отгородиться от повседневного круга дел и забот.
Не скажу, что это было для меня плохое время. Я уехал, и людей вокруг меня стало меньше. Я понял, что устал до предела. Я мог теперь валяться в постели, сколько захочу, и делал это с удовольствием — спал или просто лежал в полудреме по двадцать часов в сутки, а в перерывах запрещал себе думать и вместо этого составлял перечни, составлял и тут же их рвал, сотни перечней: кавалерийских генералов, футбольных команд, городов, популярных песенок, звезд бейсбола, адресов, по которым жил, памятных мне счастливых дат, своих увлечений, башмаков, костюмов, которые износил после увольнения из армии (в этот перечень не попал костюм, купленный в Сорренто и севший после дождя, а также выходные туфли и рубашка с манишкой, которые я таскал в чемодане годами и никогда не надевал, потому что туфли быстро намокали и терли ногу, а рубашка пожелтела и от крахмала сделалась негнущейся). И еще перечни: женщин, которыми увлекался, и тех случаев, когда я позволил, чтобы меня третировали люди, ничуть меня не превосходившие ни способностями, ни душевными качествами.
И неожиданно, к великому моему изумлению, я пошел на поправку.
И развалился на куски, словно треснувшая старая тарелка, как только мне об этом сообщили.
Вот, собственно, и конец этой истории. Что мне следовало предпринять — пока что для меня предмет гаданий. Скажу одно: с час я метался по постели, кусая подушку, и до меня дошло, что уже два года я живу за счет тех ресурсов, которых во мне не осталось, и как физически, так и духовно я уже кругом в долгу. А по сравнению с этим много ли значит возвращенная мне жизнь? Ведь прежде мне была знакома гордость за избранный мною путь и уверенность, что я навсегда сохраню свою независимость.
Я понял, что все эти два года, стараясь что–то удержать — может быть, ощущение внутреннего покоя, а может, что–то другое, — я добровольно отрекался от того, что любил, и что мне стало в тягость любое повседневное дело: даже почистить зубы, даже пообедать с приятелем. Я осознал, что давно уже никто и ничто мне не нравится; просто по старой привычке я стараюсь — безуспешно — убедить себя в обратном. Я осознал, что и моя любовь к тем, кто мне всего ближе, свелась всего лишь к старанию их любить и что отношения с разными людьми — с издателем, с владельцем табачной лавочки, с ребенком приятеля — я поддерживал только потому, что с прежнего времени запомнил: так нужно. Все в тот же самый месяц я открыл, что меня раздражает радио, реклама в журналах, повизгивание рельсов, мертвая загородная тишина, и что я презираю добрых, а вместе с тем, может быть сам того не понимая, готов лезть в драку с жестокими, и что мне ненавистна ночь, потому что я не могу заснуть, и ненавистен день, потому что он приближает к ночи. Я теперь спал на левом боку, зная, чем быстрее мне удастся, пусть хоть немножко, утомить сердце, тем ближе станет благословенный час ночных кошмаров, которые служили мне чем–то наподобие очищения и давали силы встретить новый день.
Остались лишь отдельные моменты, отдельные люди, не выводившие меня из равновесия. Как большинству выходцев со Среднего Запада, национальные симпатии и антипатии были мне чужды; правда, меня всегда тайно влекло к миловидным белокурым скандинавкам, каких я встречал в Сент–Поле: они сидели на крылечке у своих домиков, по своему положению не допускаемые в тогдашнее "Общество". Для легкого знакомства они были слишком хороши, но и занять свое место под солнцем еще не могли: они ведь совсем недавно приехали из деревни; и я помню, как огибал целые кварталы только затем, чтобы полюбоваться на секунду мелькнувшей сверкающей головкой девушки, которую мне не судьба было узнать. Я заговорил как столичный житель, а это не в моде. А веду я к тому, что в последнее время я просто не мог выносить ирландцев и англичан, политиков и безучастных к политике, виргинцев, негров (и светлых, и совсем черных), и Знаменитых Охотников, и еще продавцов в магазинах, и всех подряд комиссионеров, и всех писателей (писателей я избегал особенно упорно, потому что они способны доставлять нескончаемые неприятности, как никто другой), и представителей всех общественных слоев за то, что они представляют какой–то слой, и — в большинстве случаев — за то, что они просто к нему принадлежат.
Но мне нужна была какая–то опора, и я полюбил врачей и девочек–подростков лет по тринадцати, а также хорошо воспитанных подростков–мальчиков лет с восьми и старше. Лишь с этими немногочисленными категориями человечества я находил покой и счастье. Забыл добавить, что еще мне нравились старики — люди, которым за семьдесят, а иногда и шестидесятилетние, если вид у них был достаточно умудренный. Мне нравилось лицо Кэтрин Хэпберн на экране, что бы там ни говорили о ее кривлянье, а также лицо Мэрион Хопкинс и лица старых друзей — при том условии, что мы встречались не чаще чем раз в год и я помнил, какими они были прежде.
Голос не получившего свое сполна и озлобившегося, ведь так? Но запомните, дети, это и есть безошибочный признак крушения.
Некрасивая вышла картина. Разумеется — а как было этого избежать? — я вставил ее в раму, возил с места на место и показывал разным критикам. Была среди них одна дама, о которой только и можно сказать, что всякая жизнь по сравнению с ее жизнью казалась умиранием — даже в этот раз, когда она не столько утешала меня, сколько корила. И хотя мой рассказ закончен, да будет мне позволено в виде постскриптума привести наш разговор.
— Послушайте, — сказала она (в разговоре она часто пользуется словом "послушайте" — дело в том, что, говоря, она мыслит, на самом деле мыслит). Итак: — Послушайте, — сказала она, — ну что вы все проливаете над собой слезы? Постарайтесь себя убедить, что с вами все в порядке, а обвал произошел совсем в другом месте, в Большом каньоне к примеру.
— Нет, во мне, — ответил я, чувствуя себя героем.
— Послушайте! Весь мир — это то, что вы видите, то, что вы о нем думаете. Можете сделать его очень большим или совсем маленьким, как захотите. А вам вздумалось превращать себя в ничтожество. Да если бы я пережила крушение, со мной вместе провалился бы весь свет! Послушайте! Мир существует только потому, что вы его воспринимаете. Так почему не сказать, что обвал — в Большом каньоне?
— Малышка уже прочитала всего–всего Спинозу?
— Понятия не имею о вашем Спинозе. Но я знаю... — И дальше она принялась рассказывать о трудностях, с которыми сама столкнулась в прошлом, и рассказывала так, что они выглядели куда трагичнее, чем мои, но она–то не пала духом, сумела все вытерпеть и преодолеть.
Сказанное ею меня задело, но думаю я медленно, и кроме того, пока она говорила, мне пришло в голову, что из присущих человеку естественных свойств жизнелюбие прививается труднее всего. В те годы, когда энергия рождалась в тебе сама собой, ею хотелось поделиться, но оказалось, что чужое жизнелюбие никогда не "прививается". Либо оно есть, либо нет — точно так же, как здоровье, или честность, или карие глаза, или баритон. Я бы даже мог попросить у нее, чтобы она подарила мне кусочек своего жизнелюбия, аккуратно его запаковав и объяснив, как им пользоваться, но толку для меня от этого не было бы никакого — пусть я, забившись в уголок и изнывая от жалости к самому себе, ждал бы хоть целый месяц. И я мог только уйти от нее, неся себя осторожно, словно треснувшую тарелку, уйти в мир горечи, в котором я научился видеть свой дом, выстроенный из материалов, какие отыскались в этом старом мире, и, уходя, молча напомнить о себе:
"Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?" (От Матфея, 5, 13.)
Февраль 1936