Воскресенье началось не лучше и не хуже других дней. Обычное утро, но какое-то понурое и… стеклянное. Казалось, будто меня посадили под нереально чистый стеклянный купол, отрезающий от реальности. Особенно остро это ощущалось на улице. Может, из-за неподвижной бледно-серой пленки, размазанной по небу. А может, из-за застывшего и слишком прозрачного воздуха. Кроме этого, все было как прежде, пока мы с Максом не пришли в условленное время к Венерке.
Он встал рано. Пошел в туалет, а потом задержался на крыльце, чтобы подышать свежим воздухом. Было почти по-летнему тепло.
Сережка Макеев – они с Венеркой жили крыльцо в крыльцо – побежал в дровяник, чтобы принести дров в баню и затопить ее. Мы все хорошо знали Сережку. В четыре года мы с ним даже дружили недолго. Он учился с Максом. Всегда был такой подвижный и любопытный.
Из дровяника Сережка возвращался как-то странно. Его лицо застыло в ужасе, а сам он без конца повторял:
– А-а… а-а… а-а… – будто ему было больно шагать.
Он проковылял домой, и через минуту выскочила мама Сережки. В цветастом халате, с растрепанными волосами, она большими шагами побежала в дровяник. Венерка хотел уйти или хотя бы отвернуться, но не смог. Его будто прижало многотонной плитой.
Так и не родившийся крик Сережки Макеева вырвался из груди его матери. За ним последовали раздирающие душу рыдания, такие, что Венерка и сам заплакал. Потом тетя Света, спотыкаясь и падая, кое-как добралась до крыльца, легла на нижние две ступеньки и взвыла, что было сил. На ее крик сбежались соседи.
Венерка не помнил, как вошел в дом и как его обняла мама, спрашивая, что случилось. Он не мог ответить – просто не знал, но понимание, что произошло нечто необратимое, уже поселилось внутри него.
Когда мы с Максом пришли, Венерка уже успокоился. Он искоса посмотрел на нас по очереди. Сегодня он не улыбался. Не было даже намека на его привычную смешливость.
– Дядя Андрей повесился, – сказал он сухим голосом.
Меня словно оглушило. Как повесился? Когда? Зачем он это сделал?
– А что случилось? – спросил я тихо.
– Да, спьяну он, – бросил Венерка. – Сережка с утра в сарай пошел, а он там…
Я повернулся к Максиму, но тот быстро отвел взгляд, стянул очки и утер глаза рукавом. Затем он посмотрел на нас с таким выражением, с такой глубиной и полнотой, что нам стало не по себе. Разве может подросток так смотреть на друзей? Тем более Макс. Он ведь буквоед, рационалист, скептик! Если он и участвовал в наших причудах в последние пару лет, то больше по привычке, а не потому, что ему это было нужно так же, как нам. Откуда же сейчас в его глазах столько огня, столько понимания и желания жить, разделить все это с нами?!
Макс ничего не сказал. Он как-то странно дернулся, будто хотел обнять нас, но передумал. Постепенно он стал прежним, потух, как отпечаток только что выключенной лампочки на сетчатке глаза в темноте.
Хоронили дядю Андрея всей улицей. Мы сидели у него на крыльце и слышали, как плачут женщины, тихо переговариваются и курят мужчины, бегают дети. Все это казалось нереальным, пришедшим из другого мира. Привычные разговоры не клеились. Мы затаились, притихли и старались не тревожить горе, опустившееся удушающе тяжелым одеялом на этих людей. Нам хотелось сидеть рядом, жаться друг к другу, чувствовать человеческое тепло в мире, где ребенок может найти обмякшее тело отца в пыльном и захламленном сарае. В мире, от которого нас ограждал тот кристально чистый купол. В тот день я впервые почувствовал, что эта прозрачная стена в любой момент даст трещину.
В обед дядю Андрея увезли, а мы поплелись его провожать. Шли в самом конце. Молча.
По дороге с кладбища Венерка спросил:
Голос у него был неровным, сдавленным.
Я помотал головой – слова застряли в горле, а сил выдавить их наружу просто не осталось.
– Может и смог бы, – глухо ответил Максим после недолгих раздумий. Мы уставились на него с непониманием. – Просто бывают разные ситуации.
Лицо его посерело, глаза забегали, будто он встретился с чем-то пугающе огромным, что неотрывно следовало за ним долгие годы.
– Онкология. Когда моя тетка заболела, мама через день к ней ходила, и меня с собой брала, – он надолго замолчал. – Не знаю, как это у нее получалось.
– Что? – спросил я, а Венерка добавил:
– У тети Вали. Ее мужу врачи сказали, что полгода не проживет. А она прожила, да еще и веселая такая была, когда мы приходили, хотя всё понимала. Потом у нее ноги отнялись, дышать стало тяжело и… это… в общем.
– Думаешь, ей было бы лучше с собой покончить? – осторожно спросил я.
– Нет, нет, конечно, – испугался Максим. – Просто, как представлю, что со мной такое случилось. Смогу я так же, как тетя Валя, улыбаться, болтать с роднёй о всякой ерунде, зная, что мое тело умирает?
Макс остановился и очень серьезно на нас посмотрел. Ему было важно, чтобы мы поняли, что он пытается сказать.
– Это же страшно, – жалобно произнес он. – Я даже не представляю, как это страшно, знать, что вот-вот умрешь, и все равно жить! Сколько надо силы воли, сколько смелости, чтобы просыпаться по утрам, завтракать, говорить, думать. Когда я думаю об этом, мне кажется, что я так не смогу, что я сломаюсь, что меня раздавит эта болезнь еще при жизни, превратит в мокрую лужу, в извивающегося червяка, которому хочется еще немного пожить, который умоляет Бога, судьбу и врачей дать ему второй шанс. И когда все это крутится у меня в голове… короче, лучше уж сразу туда, – он указал на небо, а потом мотнул головой, и ткнул пальцем в землю, – чем осознать перед смертью, какой ты на самом деле слизняк, из какого жиденького теста ты сделан.
– Но ты ведь не болеешь? – испуганно спросил Венерка.
– Нет, – Макс тяжело вздохнул.
Мне почудилось, будто он разочарован, что не смог донести до нас всю глубину смысла того ужаса, что поселился в его душе после смерти тети Вали. Он нерешительно посмотрел на меня, ожидая понимания, но я поспешно отвел взгляд. Я не хотел ранить друга, ведь на самом деле мне стало не по себе. В этот момент я впервые ощутил, какая невообразимая пропасть пролегла между нами.
Вечером было много пьяных. Мужчины, женщины, молодые парни. Все они тоже безумно боялись, и единственным способом подавить страх стала дешевая водка. Она же надела петлю на шею дяде Андрею.
Позднее я спросил папу, почему отец Сережки Макеева повесился. Он долго молчал, и в тот момент я почти понял, почти догадался... По выражению лица папы, по его внезапно опустевшим глазам. Мне практически открылась истина, недоступная другим шестнадцатилетним… Но мгновение это исчезло, испарилось, вместе с тем самым взглядом, и то недостижимое, от чего нас ограждали взрослые, ускользнуло от меня.
– Тяжело ему было. Сейчас всем непросто, – ответил тогда папа, и я больше ничего не стал спрашивать.
После поминок мы проводили Макса до дома. Нам не хотелось возвращаться на свою улицу, где до сих пор витал дух необратимости. Мы боялись признать, что в этой жизни бывает что-то «навсегда».
Венерка почти все время молчал или говорил невпопад. Но чем дольше мы болтали у подъезда двухэтажки Макса, тем легче ему становилось. Он даже начал улыбаться и шутить. Из соседней благоустройки вышла Юля. Услышав нас, подошла поздороваться. Ей уже рассказали про Макеевых, и она как-то сразу поняла, что не стоит говорить об этом.